[314]. «Танцуйте с нами» и подвигло тебя, как мне сдается, на труд оживления Фридл, Швенка и многих-многих. Это оживление мертвых, т. е. желание их оживить, видимо, было заложено в тебе, заронено в тебя Творцом. Я не вспомню ни одного современного писателя, у которого бы мертвые становились живыми в художественной прозе, а не в историческом романе.
Часто, точно как и ты, думаю, а не пора ли тебе вылезти из архива, из-под руин, из-под которых ты уже извлекла многие жизни. Все, что ты сейчас совершаешь, есть подвиг почти нечеловеческой трудности, такие подвиги оцениваются не современниками, а потомками, как правило. Но ведь хочется и при жизни иметь лучик славы! И у тебя есть этот довольно яркий луч – твое о детях, тоже я называю очень важные, отлично написанные: «Освободите слона», «Лето на крыше», «С чего начинается детство»[315]. Никто художественно до тебя не осмысливал этой темы. ‹…›
Позавчера была в гостях у чилийского посла. Это связано с Габриэлой Мистраль[316]. У меня уже был опыт отказа ехать, когда нас с Семеном пригласил французский посол: «Простите, но мы старые и больные и не можем пользоваться транспортом». Но в данном случае эта отговорка не подействовала. Мне перезвонили и сказали, что машина посла приедет за мной и привезет обратно. Ужас, какая тревога меня охватила, я уже искала Сережу Игнатенко[317] по телефону, но не нашла. Однако, когда меня привезли в посольство, я успокоилась, не потому, что была генералом на свадьбе, – место рядом с послом, – а просто тревога осталась позади, надо лечиться. Там я еще раз убедилась, как совершаются сделки, денежные дела. Главное, кто были – еще два посла, директор иностранной библиотеки, по номенклатуре приравненная к министру, несколько испанистов, Чупринин, потерявший спонсорство Сороса, четыре работника ин[остранной] библ[иотеки]. Одной мне было ничего и ни от кого не нужно. ‹…›
Вчера были телевизионщики из Ижевска, снимали меня и Семена по отдельности для своей области и с прицелом продать РТР. Их привел Олег Хлебников – земляк, тот Хлебников, который первый напечатал меня в «Крестьянке», когда я еще не вернулась в С[оюз] п[исателей]. Он же, по-моему, вытащит меня из сегодняшнего кризиса-зарока: не публиковаться. Мне поступиться своим словом очень трудно, но Семен умоляет прекратить эмбарго на собственную продукцию. ‹…›
Что слава ему, что почет, если его дети ждут его смерти? Ужас такое переживать. Дело в разводе. Не отступился от него только Горик (Мишина квартира!), даже взял на себя представлять на суде отца. ‹…› На первую повестку в суд со стороны матери никто не пришел. По второй повестке пришел сумасшедший Яша[318], он, невзирая на протесты судьи, отнял 40 минут на чтение заявленья, которое написал за мать, и на препирательства с судьей. ‹…› Суд назначен на 19 января. Подумай, каково отцу?! Бедный Семен был просто убит. ‹…›
Быт и искусство
Деточка моя, доброе утро! Какова, интересно сейчас у вас погода? У нас пасмурно, но для ноября очень тепло – 4–5° гр. а то и все 6–8°. Обычно в эту пору идет снег и уже не только идет, но и лежит. ‹…› Я тебе уже писала, что купила электроволновку из своей премии, ее уже заземлили. А я сама все еще не только боюсь к ней подойти, но и себя заземлить. Писание – чистое заземление в чистейшем виде. Что я под этим подразумеваю? Я прочла и не однажды биографии и родословные русских поэтов и прозаиков и увидела: почти все созидающие личности, художники кисти и слова – вне нормы нервно-психической. Например, тот же Ван Гог, Гоголь, Достоевский, Толстой, Пушкин, наконец, с его выраженной циклотемией, были бы просто сумасшедшими, если бы не писали. ‹…›
В прошлом году, после смерти Миши, на которого у меня ушло столько добровольных сил, меня уже от полного душевного краха спас Тарковский, т. е. писание о нем. Публиковать вызвался после грубого отказа «Знамени» и др[угих] «Стрелец», и «Третья волна» хотела издать отдельной книжкой, я остановила и то и другое. Вот что я сдам в архив – это точно. ‹…›
Вот меня назвали в «Московских новостях», я бы сказала, обозвали, «нравственным компасом» – шумок пошел из-за премии и вставания. ‹…› А мне с собой не соскучиться – прошло почти что бедро, а лишь проснулась, жутко заболела рука – от плеча до локтя, видимо я руку придавила сном о моей вине пред твоей судьбой. И надо же – левую. ‹…›
192. Е. Макарова – И. Лиснянской27–28 ноября 1996
Мамик, все утро хотела написать тебе что-то хорошее. Но завозилась с разными делами, и уже нужно отправляться в музей. Я несколько устаканилась. Читаю, перевожу (с чешского). Читаю по-чешски и по-английски, думаю по-русски, преподаю на иврите. Без особого, признаюсь, удовольствия.
Погоды стоят теплые, весенне-осенние. Сегодня по дороге с почты купила цветы, захотелось – и купила. Теперь они у меня стоят на подоконнике, в вазе Луизы Вольдемаровны.
В принципе, если посмотреть, сколько я понаписала и понапереводила и понаисследовала за осень, – это отдельная книга. Подумала, а почему бы не издать все, как есть, вместе. Одна осень. Пока не все описала из документов, во всяком случае, дисциплинировала себя и каждый день работаю, вставать стало утром легче.
Еще один почин – плавала в бассейне, записалась к косметичке. Работаем над собой. ‹…› Сегодня днем я относила ключ от класса в музей, ну, заодно прошлась по залам. Мексиканские скульптуры – глина – вот силища, сколько ни смотрю на них, не надоедает. Носатое существо под зонтом (зонт как миска на палке), человек поймал зверя, а зверь совершенно такой, как он сам, только стоит на четвереньках, – неужели у них было чувство юмора, 300 лет д.н. э.?
Из современного я люблю две картины Кифера, немецкого художника, родившегося в войну. Огромные коричневые полотна, в которых сначала видишь землю в колдобинах и траншеях, а потом – видишь все, вплоть до пейзажей вдалеке, краски – охра, коричневая, черная, – никаких других цветов. Жить рядом с коллекцией мирового искусства – это просперити, как ни говори. Тут тебе и шумеры, тут тебе и импрессионисты, – никогда не надоест.
Хотя я как бы внутренне решила, что это мой последний год преподавания. Хватит. Ровно двадцать лет.
193. И. Лиснянская – Е. Макаровой28–29 ноября 1996
Разборка писем
Деточка моя! Вчера я начала разбирать письма, все твои, что из Израиля, у меня хранятся в большом целлофановом мешке. Но в общей массе писем оказалось очень много твоих – мне в Дилижан – 1-е, с пониманием и прощением. Много с Рижского взморья, когда ты еще не была замужем.
Боже ты мой! Сколько в твоих письмах любви и непосредственной заботы, ума, понимания меня, утешения меня! И чтобы закончить с сантиментами, остается только сказать – пространство, более чем время, стоит непрозрачной стеной, а время, как стекло в Шереметьевском аэропорту, все дальше уносит то, что связывает мать и дочь. Там дочка – точка, которую я обожаю, боготворю, стоит, растерянная перед жизнью напряженной и поневоле жесткой. Когда я прочла под одним из писем: «твоя единственная дочь», я разрыдалась. Вот и сейчас, пиша тебе, поплакиваю. В дальнейшем не буду, по крайней мере месяц-другой, перечитывать те письма и с крыши, где ты уже с детьми. И – вообще.
Разборка писем оказалась для меня тяжелой не столько эмоционально, как физически. Я даже и не думала, что мое сердце столь «крипкий как куриный гавна» (так о своем говорила бакинская соседка – татарка), что даже много двигать руками этому «крипкому» противопоказано. Вчера трудилась, сегодня с 7 до 10 утра, – и пульс как поехал, да как поскакал – жуть. Ну мне сделали укольчик (соседка-медсестра), все я попринимала и сейчас опять как ни в чем не бывало пишу тебе, мое солнышко.
Лена, ей-богу, я – бессмертна. Я уже начинаю в это верить. Нет, крыша не едет, а вот пульс тоже сейчас не едет, что – чудо. Вся моя комната (пол) была в письмах. Я попросила Рудольфовну прийти и помочь. Пришла. Но как сытый не понимает голодного, так и здоровый больного. «Ой, – закричала она, – у меня шок!» И я так испугалась, что все отобранное, почти все, выронила из рук. Короче, она что-то сделала, была полтора часа, письма с полу подобрала, а меня гоняла: то выбрасывать мусор, то еще что-то выпихивать и запихивать. Не со зла, а от глупости и безумного самоутверждающего упрямства. ‹…›
Ну да Бог с ней, она одинокая, имеющая много знакомств и дружб со своими бывшими соучениками и учениками. Ну как же не командовать советской учительнице-воспитательнице! При этом она сердечно дружит со своими бывшими учениками, а раз есть у нее такой круг – значит, она нужна.
‹…› Нашлись 4 письма от моей мамы, где одно полностью посвящено тебе и Феде, по-бабушкиному – любовно. А я и забыла, какие нежные письма мама, партийная мама, присылала мне в пансионат «Отдых». До чего же я перед ней виновата. Она незаурядного ума, но заурядных устремлений нормальных людей. Какого понимания я могла от нее требовать, когда мне было 20 лет, а ей 38? Как я была не чутка, ведь ее и свекровь мучила – да что там говорить… Эта моя разборка так ностальгична, так меня во всем виноватит, что больше писать – нудить не хочу. ‹…›
Единственная моя! ‹…› Мне бы тебе какие-нибудь смешные истории рассказывать, сказки, а не то, как Катя потеряла маму, а мама Катю[319]