Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой — страница 95 из 147

. Помнишь Коктебель? И как мы в четыре глаза плакали и в четыре ноздри шмыгали? Сейчас из-за писем я так влетела в прошлое, как не смог бы влететь сверхскоростной космический аппарат. Но у аппарата нет души, а у меня еще осталась.

‹…› Ленусенька, только расселась разбирать письма, как позвонил редактор «Ариона». У них 10-го выступление в музее Ахматовой на Мойке. Он уже меня просил, чтобы я съездила (давно, по моей просьбе включил и Эллу Крылову в афишу) в Питер, но я колебалась. А сегодня решилась: поеду! Попробую сменить обстановку на 4 дня, коль скоро не полетела к тебе. Алёхин (редактор), Рейн, Гандлевский, Кибиров поедут поездом. ‹…› Я хочу вырваться не только из своей комнаты, но из своего сердца, которое барахлит. Я его должна победить! Вот и согласилась. Но я не буду ехать поездом с вышеуказанной компанией. Меня утром 10-го возьмет на своей машине меценат Григорьев и (новость в моей жизни) я полечу с ним в его собственном самолете, а там он меня довезет до Эллы из рук в руки. А вернет домой тем же способом 14-го. Так что 15 – 16-го я смогу передать письмо.

194. Е. Макарова – И. Лиснянской2–3 декабря 1996

2.12.96

Мамик, у тети Иды был день рождения, так что мы все пошли к ней, она потихоньку собирается, уже у нее и телевизор есть, и на иврит она ходит, – конечно, плачет, но ее легко отвлечь, переключить на какие-нибудь сплетни, например, про узбека-ловеласа, который живет у них в «Дипломате» и ходит весь в бисере, привлекает дам на скамейках. ‹…›

Вчера я была у очередной бабушки, записывала ее рассказы на магнитофон. На иврите. Она мне говорит: Лена, ат потахт эт ха берез а хаим шели, что значит дословно, ты открыла кран моей жизни, по-нашему как сказать? Утром она мне позвонила тоже, надолго, всю ночь она вспоминала. Я ей оставила на столе магнитофон, включенный в сеть, чтобы, если что придет на память, рассказала. Бабушка чудесная. 80 лет, водит машину, говорит, что в конце концов, в самом конце, ей везет. Мать, отец и муж погибли в газовой камере, но они с сестрой – нет! И у них дети и внуки. Трех мужей пережила, но зато сколько внуков! Бабушка из оперетты – все хорошо, прекрасная маркиза…

Потом за мной в Герцлию приехал Билл, прослезился, глядя, как плачет бабушка, со мной расставаясь, боится, что больше не приду. Все они маленькие дети, среди них я взрослая. Среди детей, стариков и умственно отсталых моих музейных пациентов.

Завтра пойду в архив, после архива распечатаю по-русски то, что записала на иврите, и переведу с чешского на русский еще кое-какие детские истории. У меня не плохое настроение, скорее спокойно-грустное.

Фильм про Фридл купили в Бельгии, завтра будут показывать в Париже и в январе в Нью-Йорке, что говорит о том, что даже бездарный Тамир смог сделать вещь на каком-то уровне, а если бы это делал человек талантливый, с теми материалами, которые я предоставила Тамиру?! Жду, что наш Швенк.

Вики поет, учится играть на каком-то особом барабане, учит арабские песни, пишет мюзиклы для детей, где они с Сережей успешно выступают, сейчас временный перерыв, но один спектакль они играют вдвоем с Сережей, и дети писают от восторга.

Она мне как-то сказала: знаешь, кто из всех нас нормальный – это твоя мама, ее не проведешь, она все четко различает, а мы ходим кругами… У Вики все вдруг. Иногда кажется, что она ничего, кроме себя, не видит, а потом как скажет что-нибудь – и ясно, все видит, все замечает. ‹…›

3.12.96

Пришла из архива. Груды бумаг. Чем больше места, куда класть бумаги, тем более моя комната походит на эфроимсоновскую. Правда, на пол не кладу. Здорово, что едешь читать стихи в Питер. Вот бы я с тобой прокатилась! Но еще прокатимся, не в Питер, так в Прагу, очень мне бы хотелось показать тебе мой второй город, может, весной? ‹…›

195. И. Лиснянская – Е. Макаровой5, 11–14, 20 декабря 1996

5.12.1996

Кисанька моя! ‹…› За стеной семеновской комнаты идет сверльба. Думаю, что в этом доме может и стрельба начаться – разборки. Не бойся – шучу! Дом грохочет. А я, наверное, пишу тебе последнее письмо, потому что если завтра Яна поедет к Кешман за письмами, то по дороге к ней она прихватит мое огромное послание с приложением (три твоих письма ко мне), храни их[320]. Я ведь тебе посылаю эти письма (в одном – в Дилижан – моя дилижанская фотография), чтобы показать, насколько ты проницательна и, увы, похожа на меня. Даже наша писательская судьба похожа с той разницей, что ты премию получила в 44 г., а я в 68 лет (первую). Жаль, что у меня нет газетных вырезок, а то бы я тебе ксероксы послала. В общем, там ничего особенного нет. Правда, есть у меня (вчера принесли) журнал «Итоги» – модный из-за ведущего Киселева (НТВ) и все-таки доступный для более широкого слоя населения.

В этом журнале Лев Рубинштейн – поэт и критик – постмодернист пишет: «Первую премию получила Инна Лиснянская за цикл стихотворений “Песни юродивой” и вклад в современную русскую поэзию. В своем кратком, скромном и достойном выступлении поэтесса призналась, что это ее первая в жизни премия. Дай Бог ей побольше премий». А под этими его словами – моя старушечья морда. ‹…›

11.12.1996

Дорогая моя умница, красавица, детка моя! Вчера с Божьей помощью и помощью личного самолета спонсора прибыла в Питер, к Элле в частности. Дорогой болтали, шутили – Андрей Григорьев оказался скромным, обаятельным и умным человеком. Твоя маманя, вырвавшись не только из дому, но и в небесный простор, была даже слишком остроумна и смешлива.

Я была доставлена потом прямо до дверей Эллиной квартиры. Встретили меня радостно, но только не кошка, измученная тем, видимо, что до моего приезда устанавливали железную дверь, сверлили, орали и т. д. Короче, с ходу она меня неожиданно исцарапала до крови, но не лицо, слава Богу, а ногу. Но все зажило тут же. Однако я ее боюсь и уже сожалею, что отказалась от роскошной гостиницы «Московская», да и режим у нас не совпадает, Элла и Сергей Вл[адимирович] – совы, а я – жаворонок. Вот и сегодня проснулась в 5.30 утра, хотя будь здоров наглоталась всего – и тезирцина и эунактина в 2 часа ночи. Но это, видимо, из-за перевозбуждения – вечер в ахматовском доме. С этого вечера мне начать бы, а не с кошкиного нападения на меня.

Довольно большой зал, гораздо больше, чем зал Цветаевского музея, был переполнен, стояли даже на лестнице. Еще бы – такое созвездие: Рейн, Гандлевский, Кибиров, Кушнер, – вместе в одном зале – редкость, то есть не в одном зале, а в один вечер. Вечер состоял из двух отделений (была и программа), я с ужасом увидела, что замыкаю первое отделение, второе – Гандлевский. Жутко боялась я, жутко боялась Элла, которая, к счастью, выступала второй по программе в первом же отделении Рейна. Все у нее шло чудесно, но тут какой-то дурак написал ей записку, чтобы она прочла стихи, посвященные мне. Она, дуреха, прочла и пошла на место. Провожали ее очень хорошо – это было ее первое выступление. Первый блин – слегка комом. Оказалось, что я выступаю вслед за любимцем публики Кибировым. Это меня еще больше пугало, он остроумный, ироничный – то, что надо.

Тряслась я как безумная. Даже многие заметили, как я нервничала, когда читала, и изумлялись этому. Многие – это Элла, ее муж, Рейн и еще кто-то. Превозмогая весь страх, я все же прочла 7 коротеньких стишков. Но что было! Ты знаешь, я хвастунья в разных житейских делах, но не в этом деле. Зал гремел. Цитирую папу: «хлопали-топали, зал матросский гремел в Севастополе». А тут гремел интеллигентный зал в Питере. Как мне потом говорили – хлопали даже на лестнице. Короче, я оказалась самой-рассамой персоной, еще одно подобное – и я возомню, что я Поэт, да еще не шуточный.

Потом отправились в ресторан «Ампир», где был накрыт роскошный стол. Гуляли до 11.30 и ушли первыми: я, Элка и Сергей Владимирович. ‹…›

Ко мне спонсор приставил «вольво», чтобы сегодня и завтра я распоряжалась машиной по своему усмотрению. Но каково может быть мое усмотрение? Вчера, уже вернувшись, мы еще сидели до 2 ночи, а через три часа я вскочила, хотя и напилась снотворных. Да и когда хозяева проснутся – совершенно неясно. Передрейфила и перевозбудилась я вчера сверх меры. Даже два бокала шампанского выпила (полных), а перекурилась – жуть! Но думаю, что все же хорошо, что отважилась выйти в люди.

‹…› Ленусенька! Я всё о себе да о себе – вырвалась твоя старуха в Питер и вот расхвасталась. Меж тем – веришь не веришь, звучала и продолжает во мне звучать музыка твоего последнего письма – безнадрывно, не Шостаковича, а Вивальди или Моцарта. Может быть, я ошибаюсь, но и между твоих строк и в звонкости твоего голоса по телефону слышу: ты выздоравливаешь, – это для меня эпоха ренессанса, это для меня – мое возрождение!

Кроме этого, при всем моем вчерашнем страхе, страхе честолюбивом (каюсь), шло сквозь меня Комарово, мой единственный месяц с тобой, который я могла бы назвать медовым месяцем, honeymoon, хотя это, понятно, применимо к супружникам, а не к мамкодочерям. С прежней дивностью, собранностью слога, написано твое письмо. Какая дура я, что не захватила его с собой! Я уже тебе здесь начала бы по пунктам отвечать на него, хотя ты вопросов не задаешь. Разве что насчет Праги.

‹…› Уже 10.30, даже больше, а Элла спит, и, видимо, никакого Петербурга, кроме музея Ахматовой, я не увижу. Конечно, время идет не зря – ведь я уже тебе пишу. Но все-таки хочется хоть что-нибудь увидеть, Казанский собор, например. Мосты – ну что-нибудь, тем более, что заранее оплаченный «вольво» загорает. А я в ночной рубахе и пишу. На первый взгляд из машины, когда ехала из аэропорта, город как-то приглядней, чище, чем Москва, хотя центр Москвы – хоть куда! Да и много ли я с моим зорким глазом могу выхватить из окна машины! Вот бы по Невскому пройтись! ‹…›