Всё хорошо было б, милый. Просто тогда это был бы не я, а ты, скептик.
А я – не ты.
Я – тот, о котором ты говоришь.
Нынче порой создаётся одно навязчивое, но ложное, надеюсь, ощущение – вынесу его в отдельную строку.
Чтоб заработать лёгкую славу, нужно потворствовать кровавым инстинктам некоторой части населения России.
Люди! Не будьте кровожадными. Никого это ещё не доводило до добра. Россия никогда б не стала бы столь огромной географически и не прожила бы тысячу с лишним лет, когда б жила по ветхозаветным законам, и убивала всякого провинившегося.
Более того: надо помнить, что вослед за кровопролитием неизбежно следует жестокое отрезвление, чреватое массовым разочарованием и последующим хаосом.
Мы помним, чего притворяться-то, как рада была вся страна перестройке. Как миллионы смотрели, не отрываясь, трансляции съездов Верховного совета, где куда бо́льшие идеалисты, чем Горбачёв, за редча-а-а-а-а-йшими исключениями, несли невиданную чушь.
И все они были, не поверите, народными избранниками. Это вы их избрали тогда.
Ещё я помню, как многие, десятки миллионов, обожали Ельцина и верили ему.
И, главное: мы все знаем, с каким остервенением почти на каждой кухне, почти у каждого телеэкрана, кляли тогда – и в 1987 году, и в 1991-м, и в 1996-м, и даже в 2006-м, – Ленина, Сталина и Брежнева. Иной раз я думаю, что делали это сплошь и рядом те же самые люди, что сегодня требуют расправы над престарелым Горбачёвым или мёртвым Ельциным.
То есть, я не просто думаю, а многих из этих людей знаю лично.
Когда я наблюдаю за нынешним остервенением части нашего общества, у меня возникают два очень разных чувства.
С одной стороны, мне понятна эта боль, этот ужас о распаде империи.
Со времён распада мой восхитительный народ прошёл великий путь, осознав многие ошибки последней четверти века.
Более того, своим молчаливым и мрачным большинством народ во многом переформатировал власть, заставив прислушаться к своему молчанию, – за которым оказалось скрыто великое знание и великая вера. Вера в нашу национальную правоту. Вера в огромность и величие красного XX века. И презрение к разрушителям советского имперского проекта.
С другой стороны, я помню и своё остервенение в 1993 году, и в 1996-м, и в 1998-м: когда кошмар предательства элит открывался мне. Я, что скрывать, жаждал тогда реванша, желал отмщения. Мне хотелось перебить всю эту квазидемократическую свору едва ли не своими руками.
Но я помню, как на митинги оппозиции с красными серпасто-молоткастыми знамёнами выходили в лучшем случае сотни людей. Сотни! Зато сотни тысяч, в том числе и те, думаю, что сегодня так ретиво возмущаются мягкостью, как им кажется, моей позиции, – курсировали мимо, лениво глядя в окно трамвая на эти, казалось бы, нелепые и смешные сборища.
С тех пор прошло двадцать лет и даже больше. Моё остервенение остыло. Даже после Великой Отечественной, спустя четверть века, никто в Советском Союзе не рвался добить всех немцев.
Это нормально: мы же люди. Человеку свойственно осмыслять и не растравливать свои раны – смысла в этом всё равно нет.
…Остервенение остыло, но многие только сегодня, с завидным запозданием, вдруг постигли, что́ мы потеряли в 1991-м и в 1993-м.
Товарищи дорогие. Давайте лучше вместе учиться различать признаки катастрофы вовремя, а не постфактум. Нас ещё ждут новые испытания. Не хотелось бы, чтоб мы осознали их задним числом, четверть века спустя. И требовали расправы над очередным Горбачёвым, когда всё уже свершилось, и размахивать руками слишком поздно.
Побеждать мумии и воевать с престарелыми – большого ума не надо.
Помните, наконец, чем более всего гордился национальный гений – Александр Сергеевич Пушкин.
Тем, что, цитирую, «…милость к падшим призывал».
Милость он призывал, слышите? А не суд кровавый.
Неизбежный путь домой
Долгое время чувство отторжения от всего своего, родного, посконного, родового было почти непреодолимым.
Начало всех этих процессов было положено ещё при Петре Великом.
Прозвали его Великим не просто так – основания для того имелись самые веские, – но, увы, именно в его правление из богатых домов начали выносить сундуки, наполненные разнообразным ветхим добром, разом потерявшим «актуальность».
Наличники посбивали с окон, а вся эта береста, деревянные ложки и плошки – полетели в печь.
Следом сами печи начали сносить и строить камины – что в России оказалось крайне непродуктивным: тепло не хранится, а выветривается, люди мерзнут, болеют, – глупо же.
Петербург начал наступление на Москву. Москва дулась, пыхтела, но стала поддаваться.
«…зашли мы к лучшему ваятелю поискать богов славянской мифологии, – писал поэт Фёдор Глинка о своём посещении Москвы накануне 1812 года. – Нам показали множество Аполлонов, Флор, Венер. Последних стоял целый ряд: Венера Медицейская, Капитолийская… и проч. и проч. Но там не было ни одной Лады… Для русских богов и форм не было. Никому ещё до сих пор не приходило в голову украсить ими дом или сад свой».
Всё то же подмечал Глинка и по пути из Москвы в Петербург: «Пифагор, пристав к неизвестному берегу, где нашёл начертанные на песке математические фигуры, заключил и не ошибся, что там живут любители наук. Что же до́лжно заключить, видя стены русских трактиров, исчерченные французскими изречениями?.. Мы искали чего-нибудь русского, искали со свечой и едва могли найти…»
Одни и те же процессы начались сразу и везде: и в языке, и в бытовой культуре, и в изобразительном искусстве, и в русской песне.
Грубо говоря, мужик остался наедине с национальной культурой – барину это было уже не надо. Барин хотел, чтоб у него теперь всё было «как у француза».
Посему, когда рассказывают, что с приходом большевиков погибли народные промыслы, – над этим, скорей, стоит потешиться.
При большевиках всего лишь завершилась стремительная и неизбежная урбанизация России: три четверти населения вдруг переселились из деревень в города. Увы, это было требованием нового времени – страна нуждалась в промышленном прорыве; либо имела шанс остаться евразийской Африкой, к тому же колонизированной.
Русский мужик чаще всего не мог взять с собой свою хохломскую посуду и берестяные туески; да и заниматься на новом месте федоскинской миниатюрой или вятским кружевом у него ни времени, ни возможности не было.
Надо всё-таки отдавать себе отчет, что смысл народных ремёсел был напрямую привязан к быту: то есть даже если и делалось что-то «для красоты» – это всё равно использовалось: с этим жили, на этом ели, это носили, на этом спали.
Однако эти самые большевики, хоть и с неизбежными потерями в качестве, немедленно озаботились созданием (или воссозданием) кооперативов и артелей, занимающихся той же самой хохломской росписью, или каргопольской игрушкой, или ростовской финифтью, или скопинской керамикой, или любимой моей палехской миниатюрой.
Приведём простейший пример.
«Артель древней живописи», объединившая палехских художников, была создана в 1924 году. В 1928 году в Палехе открылась профтехшкола древней живописи, обучение в которой длилось четыре года. Союз художников Палеха появился в 1932 году. Товарищество художников Палеха – в 1935 году. В том же году профтехшкола была преобразована в художественный техникум. В 1936 году техникум перешёл в систему Всесоюзного комитета по делам искусств и стал называться Палехским художественным училищем имени А. М. Горького. В 1954-м образовались Палехские художественно-производственные мастерские Художественного фонда СССР.
Ну и кто же всё-таки сохранил палехскую миниатюру? Причём в жуткие времена, когда, казалось бы, то коллективизация, то голодомор, то одна война, то другая, то Арктика, то Антарктика, то Беломорканал, то БАМ. До миниатюр ли было? Вот, оказывается – до миниатюр.
Патентованные специалисты по народным промыслам утверждают ныне, что Россия является единственной страной в мире, где сохранился огромный пласт национальной культуры. Не одной из многих, или даже из нескольких, – а единственной подобной страной.
Кто же это всё сохранил, позвольте спросить? Само сохранилось? Ах, нет, друзья мои, не само. Само только разрушается.
И только в минувшую четверть века, ознаменованную великой демократизацией нашей жизни, в России распались или ослабли многие школы народных промыслов, учителя остались без достойных учеников, училища закрылись, многие фабрики, выросшие из тех самых артелей и кооперативов, разорились и были закрыты.
Государство наше в ближайшее время богатеть не начнёт, и надежд на особое внимание со стороны власти к народным промыслам мы не имеем.
Но медленно взрастает что-то новое, подающее нам надежду.
Происходит уже различимый и очень серьёзный отток городского населения в пригороды и деревни.
В тех местах, где живу я, вдруг стали востребованы печники и кузнецы: запись к ним ведётся за два, а то и за три года вперёд.
Известно, что даже удачная консервация народных ремёсел не может обеспечить их востребованности. Востребованность обеспечивает только сама жизнь.
Более того, востребованность влияет ещё и на развитие!
Люди вокруг вдруг начали догадываться, что дерево лучше, чем пластик и линолеум.
Что воронежский, башкирский или рязанский тканый половик, павлопосадский платок, скопинский квасник, вязаная одежда – в том числе и те самые пресловутые «бабушкины носки», архангельский туесок, резьба на окнах, гжель или русская игрушка – не подвластны «тенденциям» и «модам», не имеют «сезонных пиков», и, более того, в этих «пиках» совсем не нуждаются.
И когда ты окружён вещами, созданными твоим народом, в какой-то очень счастливый миг к тебе является осознание, что эти вещи придуманы были совсем не случайно.
Что среди них тебе теплей и радостней, чище и проще жить.
А ещё: что вещь может быть хранительницей не только личной, но и национальной памяти, делающей твоё прошлое – почти бесконечным, и будущее – огромным.