И: что ты наконец дома. А то всё в гостях и в гостях был. Загостился…
Предназначения и грани
Один дедушка недавно сказал мне очень простые слова.
Совсем простые, но мне они понравились, и я хочу вам их пересказать.
Он говорит: многие хотели овладеть всем миром – не половиной, а сразу всем. Чингихсан, Наполеон, Гитлер.
США теперь тоже хочет контролировать весь мир.
Они придумали волшебное, почти как «рекс, фекс, пекс» в сказке «Буратино», слово «демократия», и пользуются им то как палкой, то как открывашкой, то как сетью, то как сказкой для дураков, у которых есть золотой в кармане.
Как ты думаешь, спрашивает дедушка, какое в такой сложной международной обстановке предназначение у России?
Не знаю, говорю.
У России предназначение, которое Господь для неё придумал и оно одно, отвечает дедушка: никому не дать овладеть миром в одиночку.
Никто, кроме нас, не в состоянии этого сделать.
Потому что России весь мир не нужен, а нужна только – собственная независимость.
Но едва кто-нибудь собирается овладеть миром – тут же выясняется, что на пути лежит, как бревно, Россия: не пройти, не проехать.
Если Россия берёт чуть больше, чем собственная независимость, – ей становится тяжело. Возможно, сказал дедушка, Советский Союз был не самой плохой страной на свете, и даже иногда хорошей-прехорошей, – но даже он распался, потому что взял на себя несколько больше, чем необходимо было русским людям.
Не для того, чтоб поспорить с дедушкой, а просто для поддержания разговора, я сразу вспомнил, как мне недавно французы жаловались: в 1968 году они сделали свою революцию, тогда там была 10-миллионная забастовка, студенты кричали лозунги совершенно левого толка, у восставших французов очень многое получилось – и коммунистическая партия Франции была готова брать власть в свои руки, если бы мы их поддержали.
Но Брежнев пошевелил ещё молодыми своими бровями и решил: нет, Франция нам не нужна, нам достаточно Варшавского блока.
Даже в момент наивысшего своего развития, после полёта Гагарина в космос, когда авторитет Советского Союза в мире был колоссален, а возможности наши фактически безграничны, советские коммунисты не хотели нарушать мировой баланс.
А ведь если бы Франция стала коммунистической – была бы совсем иная картина в Европе.
Представляете: Париж и Москва вместе? О, это интригует.
И мы не сделали это: оцените нашу высочайшего уровня политкорректность и преданность данному слову.
Сравните с НАТО, которое, едва предоставилась возможность, забралось во все страны Варшавского блока и в Прибалтику заодно.
Мы ещё немного поговорили с дедушкой и вместе решили, что у России очень сложный путь: если берём больше – получаем наказание и надрываемся, но и если меньше берём, тоже бываем наказуемы – потому что Господь не по силам креста не даёт. Если это наш крест – надо нести.
Вопрос только в том, как тут угадать: где наша ноша, а где мы за других жилы рвём.
Ладно бы мы ушли – и на оставленном нами месте высаживали бы цветы; ровно там, где, к примеру, находились наши военные базы.
Но ведь всё не так: откуда мы свои военные базы вывели – там тут же появляются другие люди в защитной одежде и делают свои военные базы.
Мы говорим: ну как же так, мы же вроде договорились, что здесь будут только цветы и лужайки?
Они говорят: нет-нет, не беспокойтесь, вот эта бомба, которую мы тут установили посреди лужайки, в цветочной клумбе, – она не против вас направлена, она против других плохих людей. И если те люди пойдут в наступление – наша бомба аккуратно перелетит через ваши головы и упадёт прямо на головы наших общих врагов.
Мы оглядываемся назад, пытаясь понять, кто же там у нас за спиной, такой неприятный и страшный, – и никого не видим: там наша земля, она простирается очень надолго, до горизонта и даже дальше.
Тогда мы опять возвращаемся взглядом к людям в защитной форме и говорим: эй, ребята, там никого нет, позади – там только наши дома, наши степи, перелески и кусты.
Нам отвечают: вы ничего не понимаете, у вас вечная истерика по поводу того, что вы окружены врагами, у вас невротическое мышление, вы постоянно ищете себе противника, вы постоянно придумываете себе героев, вы словно бы в осаде всегда, а так нельзя, нельзя так.
И отдельные люди в России начинают, кося от напряжения глазами, подкрикивать, подпевать: да, у нас постоянный психоз, мы всюду ищем врагов, мы не умеем жить в мире, научите нас.
Постойте, говорим мы, но вы же сами, люди в защитной форме, в каждом втором своём фильме показываете нас в образе, виде и подобии врага, и, что самое неприятное, обязательно побеждаете нас – в своих фильмах, самым натуральным образом убиваете нас и водружаете на выгоревшем месте, где мы находились, свой флаг. Какая, к чертям, истерика, если вы даже не скрываете от нас свои то ли планы, то ли психозы?
Тогда они машут рукой и говорят: всё ясно с вами, не о чем с вами говорить! Вы за тысячу лет так и не изменились! В мире прогресс, новые ценности, глобальное смягчение нравов – а вы всё такие же: варвары, зверьё.
И эти, которые у нас здесь почему-то думают так же, как чужие люди в защитной форме, в тон им говорят: да, шансов переубедить нас нет, мы понимаем только силу, добром не хотим.
На этом месте наш разговор завершается. Чтоб возобновиться в этой же точке спустя минуту, или час, или век.
И вот сидишь и думаешь: может, действительно стоило поддержать парижан в их порыве? Тогда, в 1968-м?
Может, не надо было уходить из Вьетнама и с Кубы, оставлять азиатские и африканские базы? Может быть, стоило даже поддержать войну Северной Кореи против Южной – и тогда сегодня был бы совсем другой разговор?
Крутанёшь глобус и удивляешься: да, многое мы могли бы, многое.
Но вот надо ли?
Где же эта грань? Кто бы нам её нарисовал.
Не оставляй, Господи, подскажи.
Неоспоримое
«Никаких русских нет!» – любят повторять те, кто об этом мечтает: чтоб они были, а русских не было.
Вслух они готовы признать, что в мире нет никаких народов вообще – ни рас, ни этносов, ни мам, ни пап. При этом про своих мам и пап они отлично помнят, и, если им наступить на больное, крик будет стоять такой, что стёкла потрескаются.
Быть может, люди действительно произошли от Адама и Евы, но русского человека за пределами России я угадываю в любой толпе; более того, как правило, могу отличить его даже от ближайших славянских соседей – поляков, малороссов или, тем более, сербов.
Люди могут растворяться среди других народов: принимать их обычаи и привычки, перенимать речь, – но это вовсе не значит, что все одинаковы.
Да, в русских фамилиях иногда слышатся имена французских гувернёров, немецких инженеров, сербских переселенцев, кавказской аристократии, ордынских родов. Впрочем, упрямая статистика говорит, что всё это в общем народном множестве не столь значимо.
Казалось бы, это множество, занимая самую большую территорию мира, соседствуя с десятками других народностей, должно было утерять общий знаменатель – рассы́паться, спутаться, стереться.
Однако случилось невозможное и, по совести говоря, малообъяснимое: русские всё равно очень похожи, где бы они ни жили. Можно поехать во Владивосток, а оттуда в Калининград, – и вдруг понять, что эти невозможные расстояния ничего не меняют: и здесь, и там живут одни и те же люди. Новгород и Новосибирск, Рязань и Сургут, Псков и Ростов – везде одна и та же порода. Неспешная, спокойная, упрямая, сильная. Сходная до степени смешения.
Если вы думаете, что так везде, – вы очень ошибаетесь. Испанцы, итальянцы, немцы в разных регионах своих стран отличаются категорически, и зачастую вообще не считают себя одним народом.
Сравните с тем чувством, что было главным в России, когда возвращался Крым: и в Петербурге, и в Хабаровске, и в Казани – встречали своих. С точки зрения географии и расстояний – вообще необъяснимая вещь! Ну, какое может быть дело Сахалину до Севастополя?
Оказалось: прямое.
Проехав многократно всю страну вдоль и поперёк, я могу, к примеру, сказать, что половина вопросов, которые люди задают на читательских встречах, – про Донбасс. До Донбасса иной раз тысяча, или несколько тысяч километров, спрашивающие о Донбассе – никогда там не были и, скорей всего, не будут, – но боль такая, словно речь идёт про свой родовой дом, про своего брата и свою сестру. Русские опознаю́т друг друга по каким-то зримым и незримым признакам, и этим родством дорожат.
Приобщённость к русскому миру, судя по всему, даёт что-то – но что? Можно ли это потрогать, понять, сформулировать?
Понятно, что есть непомерная страна и совместная память о победах, есть десяток-другой песен, которые мы все помним, десяток-другой фильмов, которые вызывают у нас что-то вроде душевного трепета, и пара-тройка книжек, которые мы все прочитали, на всю жизнь запомнив мытарства Гришки Мелехова и тоску князя Болконского.
Но всё это зачастую знают, слышали, читали или смотрели люди, которые ни о какой русскости и слышать не хотят.
У меня есть один знакомый писатель, при всяком удобном случае говорящий о том, как он презирает всякие «имманентные» связи, которые, на его взгляд, унижают человека. Имманентный – значит присущий предмету изначально. Чувство родства, чувство крови, чувство почвы – это имманентное. Мой приятель страшно негодует, когда в его присутствии заходит речь о родстве и почве.
Объяснение этому простое: он ничего этого не чувствует. У него какой-то орган отсутствует, который за это отвечает. Такое бывает. С человеком может случиться беда и он, к примеру, ослепнет. Это большая трагедия, и даже думать об этом грустно, – но если этот человек начнёт говорить, что мир бесцветен и тёмен, мы догадаемся, отчего он так рассуждает.
Когда человек, подрагивая и горячась, утверждает, что нет никаких русских, никакой Родины нет, никакого родства не бывает, – надо его бережно поправлять.