...Имя сей звезде Чернобыль — страница 39 из 83

в н у т р и войны с немцами?

Утром 25 декабря 1943 г. (такие даты помнишь) Ковчицы атаковали немцы и власовцы. К вечеру нас из деревни вытеснили. Теперь там памятник 82 погибшим партизанам. И 102 жителям Ковчиц — семьям полицейских, которых немцы и власовцы перебили, почти всех, кого достали. Такая она, наша история.

А когда пришла одна на всех Победа, многие, очень многие скоро убедились, что, нет, побед много. Одна — та, что на груди у Сталина, уже Генералиссимуса, единовластного хозяина страны. Другая у тех, кому достались паспорта. И совсем иная (и победа лиг) у беспаспортных колхозников. До сих пор помню, как мы, горожане, встречались с хлопцами, нашими бывшими партизанами, и как не получались, гасли разговоры об общих наших делах в войну. Мы ведь их Победу похитили: Сталин — у нас у всех, а мы, горожане — у колхозников.

Когда мы снова слышали на XXIII съезде партии настырное, ноздревское расхваливание преимущества сталинской системы земледелия, было и противно, и стыдно: ведь еще в 1943 г. мы добросовестно врали нашим бабам и мужикам насчет новых порядков там, под Москвой: людям так обидно было умирать за эти самые колхозы. И смешно делалось от нелепости происходящего, когда в помощь себе на трибуну Егор Кузьмич, как Вия (снова-таки Гоголь), кликал: «Стародубцев! Где Стародубцев?» Наверное, уже не услышим Лигачева с таких трибун, но Стародубцев остается на своем месте. Террором и долголетней крепостной зависимостью лишили земледельца всех желаний, а теперь нам председатель Крестьянского союза говорит: не хотят люди быть вольными на земле, а хотят нас, председателей!

Сколько же это может продолжаться? Кто и зачем, по какому мандату от народа на столько лет вручил судьбу нашего земледелия Лигачеву, а дело перестройки промышленности — Слюнькову? Ну, хоть бы у белорусов спросили или у томичан. Но и то сказать: у этой партии свои традиции в таких делах, да и цели скорее преследовались внутрипартийные, а не государственно-хозяйственные…

25 июля 1990 г.

Чернобыль и власть

Ученые считают: из 600 условно хиросимских (по радиации) бомб 450 упали на Белоруссию.

1. «Учитесь у белорусов…»

Чернобыль и власть — почему я берусь писать об этом, хотя сам очень далек от «коридоров власти»?

Особенностью нашей страны, системы, как она сложилась за семь десятилетий, является то, что у нас всё — политика: пахота земли, уборка урожая, литературная деятельность, всё, всё. А уж тем более — атомная энергетика или, например, строительство гидростанций. Поэтому, когда я попытался напрямую вмешаться в послечернобыльскую ситуацию в Белоруссии, сразу же раздался в Минске телефонный звонок «самого Чебрикова» (председателя КГБ), а мне потом передали слова неодобрения очень высоких начальников: «Куда он лезет — это же высокая политика!»…

До Чернобыля мне и на ум не пришло бы по каким-то делам и проблемам обращаться «на самый верх»: подальше, подальше от них держись, никому из писателей добра и чести не приносила близость к «царям»! А тем более — к Политбюро. И в то же время сказано: русский писатель — больше, чем писатель. (Я — писатель белорусский, но эта традиция у нас общая). Чем только писатель в нашей стране не занимается: западному этого, пожалуй, и не понять.

Например, помогаем одной части ученых опрокидывать проект или направление другой группы ученых, чаще всего обслуживающей ведомства, т. е. ту же власть. Ну, а что делать, если в советской науке, как и в политической жизни, всегда процветала монополия направления или лиц, тот или другой вариант лысенковщины? Не приближенные к властям ученые публичного голоса почти не имели. И вот случалось, что за них первыми голос подавали писатели, т. е. неспециалисты. Не все, конечно, писатели, многие как раз хвалебные оды сочиняли «грандиозным проектам и планам партии». Но всегда находились и «рискованные». Не выступи Сергей Залыгин в 60-е годы против проекта затопления бесконечной западносибирской, обской низины и строительства там ГЭС — жить бы нам (или как в России говорят, куковать) без тюменской нефти и газа. Или добывали бы их втридорога — из под воды. Несколько упрямых публикаций, выступлений писателя С. Залыгина проломили стену, плотину научно-ведомственной монополии на истину, следом включились в полемику несогласные с проектом ученые — и Тюмень была спасена.

Та же история — с Байкалом. И именно писатели избавили, спасли страну от разорительного и непредсказуемого по последствиям «проекта века» — поворота на юг сибирских рек. Ох, эти «проекты века», напоминающие преступления века…

Сказанного, по-видимому, достаточно, чтобы пояснить цель и пафос вот этого моего письма М. С. Горбачеву: не просто привлечь внимание властей и получить помощь, но, прежде всего, проломить стену молчания вокруг самой большой трагедии Чернобыля — трагедии Белоруссии.

У письма этого была предыстория, было и продолжение. Так получилось, что как раз в ночь с 25 на 26 апреля я летел лечиться на Кавказ, а на земле в это время всё как раз совершалось. Первая информация по телевидению об аварии в каком-то Чернобыле прозвучала невнятно, но тревога кольнула: в 1986 г. мы всё еще жили с привычкой, что о таких вещах не сообщают, но уж если сообщили… Вдали от родины тревога о том, что дома происходит, всегда острее. Поэтому, когда вернулся в Минск, оказался, может быть, самым восприимчивым к чернобыльской информации. Те минчане, кто приняли на себя «чернобыльский дождь» 26-го и 27-го апреля (люди отдыхали на озере, загорали, никем не предупрежденные) были встревожены, но считали своим долгом храбриться: а ничего, живем, всё нормально! Мне, «неветерану», храбриться было нечего, я тотчас понес проверять одежду дочери, «одежду того дня», «грязно!» Выбросил. Ко мне приходили, со мной встречались — писатель — знакомые, в том числе ученые Академии наук Белоруссии, физики, биологи, нагружая меня тревожной информацией. Как бы с расчетом нагружая: это как-то надо обнародовать, дать этому выход! А как обнародуешь, если в газетах чуть ли не праздник, не ликование казенно-журналистское: такой повод народу, советским людям проявить свой коллективизм и героизм! У нас и землетрясения как бы «ради этого» случались: продемонстрировать преимущества социалистической системы, когда все за одно и нет таких крепостей, какие бы мы не взяли!

Венчала весь этот кощунственно-неприличный «праздник», пожалуй, статья в «Правде», бодро оповестившая страну заглавием: «Соловьи поют над Припятью».

И те, и другие, своего добились (если того добивались): стало невмоготу молчать и ничего не делать. Начал обрывать телефоны и лацканы пиджаков у московских коллег по Комитету советских ученых: ну, уж они-то понимают; что если ветер дул не на Киев («к счастью», как было в газете «Известия» написано), тогда — на Гомель, на Могилев, на Белоруссию дул — именно на севере прозвучали первые сигналы международной тревоги, из Швеции.

Но все были словно заворожены «тридцатикилометровой зоной» и за пределами ее ничего почти замечать не желали. (Ну, чем не банальный эксперимент с курицей: посадите на пол, обведите мелом круг — всё, замерла, сидит неподвижно!).

Через философа Юрия Карякина мне удалось, наконец, выйти на помощника М. СГорбачева — на Анатолия Сергеевича Черняева. Выслушал и всё понял, первый: готовьте письмо, как можно больше точной информации!

Вот с этого, с удачи, и началось мое практическое знакомство с проблемой: Чернобыль и власть.

А в Минске вещи происходили удивительные. Даже высшее руководство республики, от которой Чернобыль в 6-ти километрах, какое-то время пребывало в неведении о происшедшем. Как мне потом пожаловался Слюньков Н. Н. (первый секретарь ЦК Белоруссии): «даже Щербицкий[117] даже не позвонил!» Сосед называется! То же самое на более низком партийном уровне: по обе стороны Припяти, на белорусском и на украинском берегу, жили-дружили секретари райкомов, часто уху варили сообща. И вот белорусские начальники видят: что-то обезлюдел украинский берег. Переплыли речку, а там уже ни одного жителя — эвакуировались. И ни слова, хотя бы по телефону: и не потому, что друзья они плохие, а потому, что хорошие партработники, превыше всего блюли тайну партийно-государственную.

Вот в эту цепочку, таких вот правил игры и взаимоотношений, я норовил встроиться со своей тревогой, письмом, наивно полагая, что правды они ждут и ей обрадуются.

Узнав, что я еду к Горбачеву, меня тотчас позвали на самый высокий республиканский уровень — к Николаю Никитовичу Слюнькову, Первому секретарю ЦК КПБ. Может быть, мне что-то непонятно и потому я решил ехать? Мне разъяснят…

Меня, неспециалиста, позвали сами. Моим мнением заинтересовались. Потому что я каким-то ухищрением смог выйти на уровень выше республиканского, на горбачевский. А вот когда в этот же кабинет прорывался в первые же после аварии дни настоящий специалист, руководитель белорусского атомного центра Василий Нестеренко, перед ним все двери захлопывались. Еще бы: из Москвы никаких распоряжений, а этот шумит, паникует, требует, чтобы людей оповестили об угрозе их здоровью, убрали с уличных лотков пирожки и фрукты, не проводили массовых мероприятий. (Может, и майской демонстрации не проводить?!)

Не без юмора он, Василий Нестеренко, хотя и говорили, что плакал (в прямом смысле) от отчаяния, что не слышат, не хотят ничего понимать, воспринимать. Но когда его гнали от начальственных дубовых дверей, он что придумал: мерить дозиметром щитовидки у секретарш. Те — в панику. Немножко, но передалось это и их начальникам, забеспокоились…

Вот от него, от Нестеренко я и получил конкретную информацию (о типах нужных нам приборов и т. д.). Он искал обходные пути, чтобы как-то прошибить стену, ну, и вышли мы друг на друга. У него, да еще у Николая Борисевича, президента Академии наук Белоруссии, получил я основную научную информацию. И для письма, и для разговора со Слюньковым.