Имя свое (Правительница Софья Алексеевна) — страница 4 из 9

зь Василий между делом размышлял, что иноземное платье для внезапных припадков любви плохо приспособлено. Русский женский или девичий летник да сорочицу задрал — и вот оно, нагое, до утех охочее тело. А пока продерешься сквозь ворох крахмальных, жестких юбок… да корсет этот, будь он неладен, не дозволяет любовницу обнять, как того желается: все время вместо мягкого тела ощущаешь какие-то железины… Ну, право слово, будто с латником тискаешься! Одно чрезвычайно понравилось князю Василию в чужестранном наряде: из сего окаянного корсета груди выскакивали весьма охотно, и можно было мять их да целовать, сколько душе угодно!

— Ну что, — наконец спросила Софья, отдышавшись и разомкнув зубы, которыми она закусила жесткий край парчового кафтана князя Василия, чтобы заглушить счастливые стоны, — краше я твоей жены? Лучше ее?

Ну что он мог сказать?..

Превзойти княгиню Евдокию во всем, во всем — это была заноза в Софьиной голове, которая лишала ее разума и рассудка. Больше Евдокии она ненавидела, пожалуй, только собственную мачеху, Наталью Кирилловну, бывшую всего лишь шестью годами старше ее. Князь Василий подозревал, что причиной этой ненависти была та же самая женская ревность: царица Наталья тоже была красавица. Но мачеха, которая отбила у Софьи отцову любовь, более никакого мужчину у нее не отобьет. Она вдова, накрыта черным платом — все равно что клобуком. А вот Евдокия…

Софья беспрестанно спрашивала любовника, кто лучше: она или его жена? Конечно, он отвечал: ты, душа моя. И это была правда, ибо Софья доводила его своими ласками до умопомрачения, коего он за все годы супружеской жизни со скромницей Евдокией и знать не знал. И она была умна, как сто чертей, и каждое слово ее играло и сияло самоцветным каменьем, и слушать ее можно было, словно сладкопевца Боя на… Однако князь Василий вполне мог бы (если бы вдруг приспела охота распроститься с головой!) сказать, что Евдокия — лучше. И это тоже была бы правда, потому что с ней было жить проще, не надо было словно бы на цыпочки тянуться во всем: в мыслях, в словах и делах, с ней можно было оставаться самим собой — чуточку усталым от жизни, довольным собой и этой самой жизнью. Князь Василий для жены был хорош всякий, даже не молодящийся и не бривший бороду, а уж в постели-то главным делом было его, лапушки-милушки, удовольствие, жена небось и знать не знала, что и баба от мужика чего-то получить может… Софья, увы, это знала слишком хорошо — и умела потребовать своего.

Да ладно, не столь уж был велик труд ее ублажить, и хитрость для человека сведущего не велика. Не это тревожило и смущало князя Голицына! Дело в том, что тщеславие и честолюбие Софьи превосходили его собственные тщеславие и честолюбие многажды. С нею он всегда ощущал себя так, словно его били горящим прутком по ногам: прыгай, прыгай, выше, еще выше! Ну, он и прыгал. Только боялся, что однажды упадет — и более не встанет. И тогда Софья потычет, потычет его носком узенького польского башмачка в бок (она носила только такие башмачки на круто выгнутых каблучках, прибавивши росту не менее четырех вершков, к изумлению недалеких русских бояр, которые понять не могли, отчего это вдруг царевна подросла?), потычет, стало быть, потычет, побуждая вскочить и ободриться, а потом, убедившись, что сие немыслимо, пожмет плечами, да и обратит свои — взоры в сторону другого прыгуна, который уж не обманет ее ожиданий.

К слову сказать, князь не обманулся в своих опасливых предположениях…

Для оправдания Софьи можно сказать одно: она не только других понуждала прыгать без устали — она и сама прыгала, без устали подстегивая себя тем же самым раскаленным прутком собственного неугасимого честолюбия, — прыгала выше головы своей.

Постепенно даже бояре привыкли — вернее, притерпелись — к присутствию Софьи около ложа вечно больного брата. Небось за шесть-то лет к чему только не привыкнешь!

Вторая жена Федора, Марфа Апраксина, царица Марфа Матвеевна, на которой государь женился по настоянию Ивана Милославского спустя семь месяцев после смерти прекрасной Агафьи, ровно никакого значения не имела и, по слухам, так и осталась девицею, ибо Федор даже не смог взойти к ней на брачное ложе: слег от хвори своей.

А потом дела пошли очень быстро: смерть его взяла 27 апреля 1682 года, и за гробом, оттеснив перепуганную, ничего не понимающую пятнадцатилетнюю царицу Марфу, пошли одна за другой все шесть царевен, сестер Федора: Евдокия, Марфа, Софья, Мария, Екатерина, Феодосия. Старшей тридцать два, меньшой девятнадцать… и клубились за ними черными шлейфами слухи, будто блудницы они, живут блудно с боярами, и рожают от них детей, и некоторых из этих детей душат, едва родившихся, а некоторых уносят по домам доверенных людей и там отдают на воспитание.

Среди тех, кто особенно пристально внимал этим слухам, была мачеха Софьи, вдова Алексея Михайловича, царица Наталья Кирилловна из рода Нарышкиных.


Воспитанница боярина Артамона Матвеева, она вышла замуж за царя Тишайшего по любви и была им любима до самой его смерти. Сын ее, десятилетний Петр, по годам считался младшим из отпрысков Алексея Михайловича мужеского пола, однако всякому разумному человеку было ясно, что именно он — единственный достойный наследник престола. Что Федор, что Иван, сыновья Марии Милославской, уродились слабыми, болезными, а Иван еще и малоумием страдал.

Теперь вот Федор волею Божьей помре… Неужто бояре сотворят этакое глупство, что возведут на престол Ивана? Наталья Кирилловна, подобно всякой женщине, которая была не уверена в своем будущем и будущем своих детей (у нее была еще дочка, царевна Наталья, двумя годами младше Петра), жила слухами. намеками, догадками, смутными надеждами и страхами.

Но вроде бы сейчас все сложилось хорошо… Не далее как вчера Боярская дума над гробом царя Федора провозгласила: «Да будет единый царь и самодержец Всея Великия и Малыя и Белыя Руси царевич Петр Алексеевич!» Раздавались и противные голоса — в пользу Ивана. То были в основном голоса стрелецкого начальства, однако их никто не услышал. Потом патриарх и святители отправились к Петру — нарекли его царем и благословили крестом, посадили на престол, и все бояре, дворяне, гости, торговые, тяглые и всяких чинов люди принесли ему присягу, поздравляли его с восшествием на престол и подходили приложиться к царской руке.

Софья тоже поздравляла сводного брата, однако Наталье Кирилловне было тревожно. И сегодня, увидав Софью чуть ли не во главе похоронной процессии, царица догадалась, что ее некрасивая (на женский взгляд), но хитрая и умная (этого она не могла не видеть и не могла отрицать!) падчерица не просто так вылезла на свет Божий из тиши теремной, а с какой-то подспудной, хитрой целью. Царица надеялась лишь, что те черные, пакостные слухи, которые клубились вокруг имени Софьи и прочих царевен, возмутят народ и бояр и заставят Софью впредь вести себя тише воды ниже травы.

Однако Наталья Кирилловна на похоронах сплоховала. Торжественное шествие затянулось непомерно, царица и сама устала, и почувствовала, что устал сын. Новопровозглашенный государь утомился! Тогда Наталья Кирилловна просто-напросто повернулась — и ушла во дворец, объяснив свой уход тем, что «дитя-де долго не ело». А младший брат ее, Иван Кириллович Нарышкин, лишь недавно вернувшийся из ссылки, куда был отправлен происками все того же Милославского, присовокупил:

— Кто умер, тот пусть лежит, а царь не умер.

Нарышкины удалились — и не увидели, как Софья, минуту назад строго и скорбно шедшая среди своих стреляющих по сторонам глазами глупых сестер, вдруг разительно переменилась. Она принялась так громко рыдать, что перекрыла вопли целой толпы плакальщиц-черниц, которые, по обряду, должны были голосить при погребении государя Федора. И при этом она выкликала:

— Брат наш, царь Федор, не чаял, — что отойдет на тот свет, отошел он отравою от врагов. Умилосердитесь, добрые люди, над нами, сиротами! Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни брата царя. Иван, наш брат, не избран на царство. Видно, не нужны мы здесь, дети царя Алексея Михайловича… Если мы чем перед вами, люди добрые, или перед боярами провинились, отпустите нас живыми в чужую землю к христианским королям!

Народ остолбенел, ноги у идущих за гробом начали заплетаться.

— Государь был отравлен? — раздались выкрики. — Но мы не знали ничего такого! Кем же он был отравлен?

Не стоило особенного труда угадать, кем может быть отравлен один из Милославских. Своими извечными врагами Нарышкиными, кем же еще! Они же небось и царевен изведут, а то и царевича Ивана!

И начался шумок, потом шум, потом гроза и буйство. Пуще всех буянили стрельцы.

Прежде, при царе Алексее Михайловиче, это было особенно обласканное сословие. Они были верными телохранителями царской особы, за что имели отличия перед другими служилыми людьми. Они получали большее жалованье, не платили податей, могли свободно торговать и заниматься любыми промыслами, а уж богаче их наряда не было во всем русском войске. Впрочем, рядовым стрельцам было чем быть недовольными. Начальство стрелецкoe посылало их работать на себя, нарядную одежду — золотые перевязи, цветные сафьянные сапоги, бархатные шапки с соболиными опушками и разноцветные кафтаны — заставляло покупать за свой счет, прикарманивая деньги, которые шли из казны, задерживало или вовсе не выдавало жалованье и против воли переводило стрельцов из города в город. Не раз стрельцы били челом на своих полковников, да никто на их челобитные внимания не обращал. Разносились, правда, слухи, якобы царевна Софья на стороне стрельцов, да вот беда — сам царь Федор и никто из царевичей ее не слушает. Образ Софьи-заступницы, однако, прочно запал в стрелецкое сознание.

Слухи о ее милостях в полках распускали Милославские и беззаветно верный Софье князь Иван Хованский, в народе прозванный Тараруй за свою неумеренную разговорчивость. Сейчас сия разговорчивость, впрочем, сыграла на пользу Софье, ибо Хованский был не простой болтун, а краснослов, каких мало. Введенный в покои Софьи князем Голицыным, он давно был посвящен в ее тайные (едва ли три-четыре человека были о них осведомлены) замыслы сделаться правительницей при малолетнем брате. Понятно, что при живой матери Петра это было невозможно. Софья обдумала план умерщвл