И снова больно царапает — обидой и недоумением — еще в детстве попробованный на вкус, вопрос: почему опять не мне — а старшему? Потому что — старший? потому что дурак и размазня?!
Нет, не так. Потому что — чужак, с другим цветом перьев…
…И так хотелось убежать потом — от этих вопросов, и от этих воспоминаний, и от взглядов маленькой девочки, так странно — как раз глазами — похожей на мать. Хотя темно-карие, почти черные глаза были у девочки, а у ТОЙ — зеленые — изумрудные, кошачьи…
Хотелось убежать…
Да некуда было бежать — от самого себя-то…
Второй слог
…Хотелось убежать. Сначала он царапался и ворчал, кусая такую тонкую и податливую на ощупь темноту, прилипшую к нему со всех сторон. Но темнота коварно выскальзывала, и зубы — так себе зубы, младенческие, бестолковые, совсем недавно прорезавшиеся из распухших десен — зубы со скрипом скользили по темноте, не нанося ей почти никакого урона. Темнота снова прилипала, запутывала беспомощные лапы и царапала нос.
А когда он устал бороться с темнотой и, немного растолкав ее в стороны, улегся передохнуть — темнота неожиданно порвалась с одной стороны. Сморщилась, и, несмотря на сопротивление, грубыми пинками вытолкала его в этот рваный сияющий разрыв.
Волчонок приземлился на лапы, щуря ослепшие от света глаза, и свирепо рыча — на всякий случай. Чтобы окружающие, кто бы они ни были, не особенно обманывались насчет его беззащитности.
Окружающие не обманывались. Бесцеремонный пинок подвинул зверька еще ближе к большому сияющему цветку с дрожащими, тепло дышащими лепестками. Огрызнувшись на пинок, волчонок заинтересованно потянулся к цветку, который поначалу показался таким привлекательным, но потом неожиданно больно и хлестко щелкнул по носу одним из лепестков. Попытка ухватить коварный лепесток зубами окончилась примерно так же, как и предыдущая битва с темнотой. Только теперь лепесток снова жарко укусил нос.
Волчонок обиженно рявкнул на кусачий цветок — и торопливо попятился от следующего горячего лепестка. Уперся в преграду — слишком твердую, чтобы ее можно было бы согнуть, как темноту. Замер, с отчаяньем осознав безвыходность ситуации. И тихо заскулил, жалуясь на несправедливость таким вот кривым колючим боком повернувшейся судьбы, и призывая маму наконец появиться и разобраться со всеми этими неприятностями. Мама не отозвалась.
Отозвался сгусток темноты, бесшумно и неподвижно свернувшийся уютным клубком возле Жаркого и Кусачего:
— Не торопись. Если ты хочешь подойти к кому-нибудь близко — так близко, как это возможно, ты должна идти очень медленно. Поняла?
Марго (12). Май
— …Второй слог имени твоего волка… — старуха запнулась, и Марго только сейчас заметила, какой у нее голос — хриплый, простуженный — и смертельно усталый.
— Имя твоего волка … — пробормотала старуха. Хрипло и устало. — Имя.
И опять замолчала, слепо глядя в черные угли, над которыми еще совсем недавно плясало пламя.
Костер умер на рассвете. Так, как умирают почти все костры.
На рассвете.
В бесцветный час между умирающей ночью и еще не рожденным утром. Когда небо, роняя пушистые клочья влажного тумана, так близко нагибается к земле, что до него можно дотронуться. Когда приснившиеся сны еще не потеряли свой цвет, и кажется, что до них тоже можно дотронуться — как до неба. Дотронуться и пережить заново. И тогда может оказаться, что именно они, а не то, что происходило (будет происходить?) за их гранью — именно они и есть твоя настоящая жизнь. А то, что ты считал раньше своей жизнью — на самом деле, сон. Сон, который забудется к полудню — и потом так легко будет сделать вид перед самим собой, что ничего и не снилось…
— Когда люди приручают … — снова тихо заговорила старуха: — … Видишь ли, девочка, люди приручают не только зверей… И, приручая, они дают имена … — Старухины глаза были прикрыты — бледными сухими веками, и поэтому Марго было легко представить их — там, внутри, — такими, какими она видела их этой ночью. Похожими на горящие угли. Глазами юной, сильной, черноволосой женщины.
Тускло-серый, обтрепанный плащ лежал на костлявых старухиных плечах — тот самый, который Марго видела в алом свете огня сияющим блеском дорогого шелка — черного, как ночь. «Это волшебство,» — вздрогнув, подумала она. «Настоящее волшебство, которого я до этого не видела. Или сон.» Марго, поежилась, почувствовав прохладное прикосновение белых влажных лапок тумана — как пальцы утопленника, трогающие ее кожу. Подтянув укутывавшее ее одеяло, разглядела — с пересохшим в один миг горлом — свое порванное платье, и алые свежие царапины на своих запястьях. И на лодыжках. И на груди. «Сердце,» — вспомнила Марго непререкаемость нежного и сильного голоса. «Жизнь. Смерть», — и серебристую бледность запрокинутого лица женщины. Как луна в черном небе. И чаша в ее руке — как луна, смешавшая на своем дне — жизнь и смерть. «Пей, девочка,» — ледяное прикосновение края к губам. Жизнь или смерть? «Сон,» — испуганно подумала Марго, торопливо заворачиваясь в одеяло. Закрывая порванное платье и красные царапины на своем теле.
— …Сегодняшняя ночь, — неожиданно сказала старуха, приоткрывая бледные веки. Марго вздрогнула, задыхаясь под внимательным старухиным взглядом, так легко и спокойно читающим все девочкины мысли. — Сегодняшняя ночь — второй слог имени твоего волка, — договорила старуха, и в ее хриплом усталом голосе Марго почудилась усмешка. Так, еле заметная, снисходительная усмешка взрослого, наблюдающего наивные попытки ребенка что-то от него скрыть.
«Я боюсь думать о сегодняшней ночи, и она это знает» — подумала Марго, изумляясь — в который раз — способности старухи влезать в ее мысли — и разбираться в этих мыслях куда лучше самой Марго.
Старухины глаза оказались светло-серыми, выцветшими почти до белизны — обычными. Марго перевела дыхание, растерянно вглядывалась в них в попытках найти черноту и огонь, молодость и силу — той, женщины-луны. Разве что. разве что на самом дне, под этой мутной поволокой усталости. «Сон,» — снова уговорила себя Марго, и решила пока не думать о саднящих царапинах на своих запястьях.
— Наверное, это все напугало тебя, да? — спросила старуха — все с той же понимающей, сочувственной усмешкой. — Заклинания, луна, нож… это… это… — она закашлялась, хрипло и надрывно, поперхнувшись холодным предрассветным воздухом, слишком глубоко забравшимся в ее старые легкие. Закашлялась — и махнула рукой, как будто завершая начатую фразу. И в этом движении костлявой старухиной руки, как и в старухином голосе, скользнуло пренебрежение, непонятное Марго.
— Это ритуалы, девочка, — устало договорила старуха, справившись с кашлем. — Я не показывала тебе раньше таких вещей, потому что это не главное. Это, знаешь, как украшения — если их надеть на красивую женщину, она станет еще красивее, а если их надеть, ну, скажем… на трухлявый пень — то он не станет от этого красивой женщиной. А красивая женщина — если она действительно красивая, и действительно, женщина, — не перестанет быть такой и без своих украшений… Ритуалы — это украшения веры… хотя многие люди, почему-то понимают это наоборот. Возможно, это и имеет некоторое значение… как, например, имя для твоего волка…
— Моего волка, — эхом зачем-то повторила за ней Марго, растеряно глядя на волчонка — маленький пушистый серый комочек, сонно сопящий возле ее ног.
— Первый слог — день его рождения, второй слог — сегодняшняя ночь, которая смешала вашу кровь — и вашу жизнь. Имя должно меняться — вместе с тем, кто его носит; вместе с ним взрослеть, умнеть — или глупеть, становиться более жестоким и опасным — или слабым. Так и должно быть. Только так. Иначе теряется связь. И смысл. Остается мертвая бесформенная шкурка — шелуха, ореховая скорлупка, внутри которой вместо ядрышка — пустота. Остаются ритуалы — без веры. Украшения — на трухлявом пне. Имя, на которое некому будет отзываться…
Она говорила и говорила. Как будто боялась не успеть сказать всего, что хотела. Как будто боялась, что Марго не поймет всего. Говорила, несмотря на то, что ее голос дрожал от усталости, а резкий кашель все чаще сотрясал костлявые плечи.
Сизые хлопья тумана подползали почти к ее ногам, и она казалась Марго похожей на старую нахохлившуюся и больную птицу — на острие скалы, утонувшей в тучах. Птицу, которая уже никогда больше не сможет взлететь над этими тучами — и не хочет спуститься вниз. Просто сидит, цепляясь коченеющими лапами в холодный камень.
Птицу, которая прилетела сюда умирать…
Глядя на горбоносый птичий профиль знакомого морщинистого лица, Марго, вдруг — неожиданно для самой себя, подумала, с жалостью и нежностью, перехватившей горло: «Я люблю ее…»
Марго(6). Март
«Я люблю ее,» — думала Марго, наблюдая, как улыбаются Аннины глаза, и как улыбка скользит на пухлые Аннины губы — просто так, ниотчего, пока Анна сосредоточенно и аккуратно вытирает пыль с затейливых завитушек на дверцах деревянного шкафа. Марго хотела сказать ей об этом уже давно — но все робела. «Сегодня, обязательно сегодня скажу…» — подумала она, и улыбнулась — в ответ на Аннину улыбку.
Весеннее солнце заливало сиянием весь дом и отражалось в ясных, цвета весеннего неба, Анниных глазах. И Анна, как никогда, была сегодня так похожа на маму, которую Марго никогда не видела наяву — но так часто — в своих снах…
Работа была уже почти закончена — оставалось только убрать две комнаты и вымыть лестницу, да натереть воском перила, — а впереди был еще почти весь день. Ослепительно-солнечный весенний день — и небо цвета смеющихся Анниных глаз. Поэтому тряпки-швабры на время были отложены в сторонку, чтобы не мешать самому важному на этот день делу — разучиванию новой песенки-считалочки.
Песенка была забавной и довольно замысловатой для запоминания — по ходу исполнения полагалось пересчитать двенадцать котов с перечислением их несомненных и отличительных достоинств, и при этом не перепутать последовательность хлопков в ладоши. Анна терпеливо повторяла куплеты, время от времени не выдерживая и хихикая в кулак над очередным остроумным поворотом вроде бы как совсем детской песенки, чем снова сбивала с толку серьезно настроенную Марго. Ладонь опять промазывала мимо ладони, не понявшая смысла шутки Марго хихикала за компанию, и, отсмеявшись, приходилось начинать все с начала.