Марго пыталась забыть этот последний незаконченный разговор со старухой. И забывала. Почти. До следующей осени…
— Марго(19) Август-
…До осени оставалась два шага… Время катилось…нет, бежало, торопясь, спотыкаясь и хохоча, подхватывая руками (в мягких кожаных перчатках для верховой езды) подол слишком длинной юбки, которая путалась в ногах и мешала спускаться по крутым ступенькам — совершенно так, как бежала Марго, торопясь на утреннюю прогулку с Владиславом.
Обычно Владислав уже ждал ее внизу — или в столовой, рассеянно перебирая клавиши фортепьяно (Марго раньше даже и не замечала, что этот сияющий и переливчато-смешливый инструмент скрывался в углу под какой-то пыльной старой скатертью… впрочем, раньше — раньше он ведь был не сияющим — а немым и угрюмым — как и весь, теперь оживший дом…); или — уже возле выхода, прогуливаясь перед мраморной, вечно и тщетно стремящейся вперед, богиней, и нетерпеливо постукивая стеком по голенищу сапога.
— Доброе утро, маленькая Маргарита, — говорил он, улыбаясь навстречу Марго. Марго осторожно (так же осторожно и мельком — как она иногда касалась взглядом его глаз — только касалась, никогда не вглядываясь — боялась обжечься?…) опиралась о его протянутую руку, соскакивая с последней ступеньки лестницы и улыбалась ему в ответ.
Сначала она улыбалась тоже осторожно. Она не очень-то привыкла улыбаться кому-то — кроме старухи и волка; и не привыкла, чтобы кто-то улыбался ей — кроме старухи и волка. Старуха умерла много лет назад (семь — почти полжизни); а волк… это было все равно что улыбаться своему собственному отражению в зеркале…
С Владиславом Марго чувствовала себя странно. Он не боялся ее, как все остальные, и делал вид, что не слышал и не знает (а может, и, действительно, не знал — пока) что здесь говорят о Марго. Он не боялся ее; он улыбался ей; он предлагал ей руку, чтобы помочь сойти с лестницы, он приглашал ее на прогулки…
— А что, если нам прокатиться верхом по лесу, а сестренка? — предложил он в первое же утро после своего приезда, встретив Марго внизу, где он, похоже, специально дожидался ее, устроившись в кресле возле двери. Марго даже сначала не поняла, что он обращается к ней — таким приветливым был его голос и таким неожиданным — приглашение.
Портьеры на окнах были небрежно смяты, сдвинуты к краю — и солнце заливало раньше всегда темную прихожую, и когда Владислав повернулся, улыбаясь, к Марго, свет опять вспыхнул на его волосах золотым нимбом, и в глазах цвета прозрачного весеннего неба…
Марго так и не решилась посмотреть в его глаза — по настоящему, так, как учила старуха. «Это будет нечестно», — решила она еще тогда, в первый раз, неловко и напряженно пытаясь улыбнуться в ответ на его улыбку и растеряно размышляя, интересно, к кому (…уж конечно же, не к ней — но ведь здесь никого нет, кроме нее?) — может относится предложение прогуляться вместе верхом?…
— Так что, сестренка? — его глаза вдруг оказались совсем близко — прохладное, светлое, снисходительно улыбающееся небо… Растерянной, почти захлебнувшейся в его прозрачной глубине, Марго, захотелось (всего на какое-то мгновение, по привычке) заглянуть еще глубже — нырнуть в эту прозрачно-нежную безмятежность и взглянуть на нее изнутри — с обратной стороны (…интересно, бывает у неба обратная сторона — и что, там, за ней?…) «Нет, это будет нечестно», — остановила она сама себя, почему-то испугавшись.
Владислав улыбался. Его улыбка была открытой и доброжелательной. То, что собиралась сделать Марго, было все равно, что подглядывать в замочную скважину. «Если я это сделаю», — подумала она, отворачиваясь (как отвернулась бы от замочной скважины — двери, за которой не звали на помощь, а просто — жили…)… «мы никогда не будем… мы никогда не будем друг для друга тем, чем могли бы быть…» Могли бы… если бы Марго была просто обыкновенной девушкой — беззаботной, юной девушкой, в которую можно влюбиться… Если бы Марго не называли ведьмой…
«Но ведь я могу попробовать забыть об этом… хотя бы ненадолго?» — попросила она сама у себя — та самая, юная Марго, которой хотелось быть беззаботной и влюбляться, — у той, другой Марго, которой снились скверные сны, и которая иногда чувствовала себя старухой — смертельно усталой и древней, как сама Земля, старухой, уже сотни раз переживавшей и помнившей свою собственную смерть… «Отпусти меня… хотя бы ненадолго…» — попросила Марго-девушка у Марго-старухи. И ей показалось, что она услышала такой знакомый скрипучий раздраженный старухин голос «Если уж ты так хочешь… Только вспоминать будет куда сложнее, чем забывать, маленькая дурочка…»
— Да, я хочу, — ответила Марго — и Владиславу — и старухе; отворачиваясь от нее — так же резко и с таким же усилием, как только что — от приветливо светящейся замочной скважины; и чувствуя молчаливое старухино осуждение за легкомысленность обоих этих жестов. Но улыбка вспыхнувшего над Марго головокружительно высокого неба, заставившая взволнованно заколотиться ее сердце (сердце юной девушки?), вознаградила ее стократ. («Может быть, я и не захочу больше — вспоминать?» — торопливо подумала Марго, перед тем, как восторженно улыбнуться небу в ответ…)
…Обычно Владислав уже ждал ее внизу, и солнце восхищенно гладило его начищенные до блеска сапоги, заглядывало в глаза, подкрадывалось к его улыбке, которая ожидала Марго… А кони обычно уже были оседланы, и перетаптывались возле крыльца, нетерпеливо подергивая поводья из рук хмурого конюха, — высокая, темно-гнедая, породистая злая кобыла — для Владислава, и тонконогая рыжая молодая лошадка — для Марго.
Обычно… как будто это все успело стать обычным — всего-навсего за три теплых, обласканных и ослепленных солнцем месяца… Таким непривычно ярким и ласковым солнцем для этих мест — или…или только для Марго?
Может быть, она просто раньше не замечала солнца — до тех пор, пока однажды оно не запуталось в золотистых волосах улыбнувшегося ей незнакомого мужчины и не отразилось в ясном небе его глаз? И, может быть, поэтому, эти три месяца показались ей бесконечно длинными — и бесконечно короткими — и равными всей ее предыдущей жизни?
Иногда ей казалось, что эта предыдущая жизнь уже не принадлежит ей — и, собственно, не принадлежала никогда. Жизнь — или жизни? — где она не могла понять, кто она на самом деле — маленькая девочка, которой снятся скверные сны; седая, усталая от жизни, старуха; или ведьма, сожженная сотни лет назад…
Старые, так раньше мучившие ее жизни, были высушены этим ясным солнцем — как короста на ранах, соскользнули с новой кожи мертвой змеиной шелухой; и из них вышла другая Марго — юная, красивая, дерзкая. Яркая бабочка — из серого безобразного кокона; гибкая блестящая змейка, гордая своей новой, но такой нежной и ранимой, кожей… Ей было странно и неловко озираться назад — на обломки безобразного кокона, на бесцветные обрывки мертвой кожи — и думать, что это все когда-то принадлежало ей. Ей хотелось бы (и тогда все было бы так легко и просто) думать — и верить — что этого никогда не было — удушливой темноты безобразного кокона ее прежней жизни — а всегда было так, как сейчас — ощущение беззаботных сияющих крыльев за спиной — и яркое солнце. Яркое солнце в золотистых волосах мужчины, в головокружительном небе его глаз…горячее солнце на ее губах, улыбающихся — ему в ответ; жгучее — и нежное — солнце в ее ладонях, до которых дотронулась его рука…
Ей хотелось бы верить — и она почти поверила…
— Марго(12) Август-
— Поверить можно во что угодно, девочка. Если тебе этого хочется. Говорят, вера слепа. Хуже. На самом деле она близорука. Безобразное часто кажется ей прекрасным… и наоборот. Знаешь, почему близорукость сквернее слепоты…почти всегда?
Марго покачала головой. Ее глаза слипались. Мягкий горячий оладушек, пропитанный медом, таял в ее пальцах — и оставить было жалко, и доесть уже не было сил. Марго с трудом перевела дыхание — наполнившийся желудок еле помещался под ребрами, и, собравшись с духом сделала изрядный глоток пахучего травяного чая из глиняной кружки. Может, после чая, и оладушек полезет? Иногда Марго приходило в голову, что и стряпая, старуха по привычке немножко приколдовывает; и поэтому никак невозможно оторваться, поедая испеченные ею оладушки и пирожки — до тех пор, пока они не закончатся, как бы тяжело это не было для переполнившегося желудка. А когда к этим пышным, золотистым, горячим, с пылу с жару, оладушкам — еще и свежий пахучий лесной мед, да густое парное молоко, да вкусный травяной чай, который так заваривать умеет только старуха… А тут еще птички щебечут, и сосновые ветки высоко в темно-синем полуденном небе лениво шевелятся, и ветерок по лицу — то ласковым солнышком погладит, то прохладной тенью… и волчонок рядом так уютно посапывает — ишь, убегался, ночью по лесу, да еще и оладьями только что объелся… и одеяло из козьих шкур под ногами такое мягкое, сейчас бы улечься на нем рядом с волчонком, и подремать — часик-другой… а лучше, до вечера … Нельзя. Старуха что-то интересное говорит, важное … спрашивает что-то… Марго встряхнула головой, поморгала, посмотрела внимательно на старуху.
— Не знаю, — сказала. Растеряно и немного виновато.
А старуха как будто и не заметила — ни растерянного голоса, ни сонных глаз.
— Потому что слепота не видит. И знает, что не видит. А близорукость видит НЕПРАВИЛЬНО. И иногда — и вот это-то и самое скверное, иногда, она думает, что видит правильно. Вера близорука. Тающие льдины на вершине горы могут показаться ей алмазами — и она полезет на эту вершину, ломая ноги и шею, и втаптывая в грязь настоящие алмазы — если они попадутся ей по дороге. На самом деле, ей под ноги обычно попадаются люди. Разные люди — и алмазы и стекляшки, но она не разбирает. Ей все равно. Она просто втопчет их в грязь, так и не заметив… или заметив, но решив, что это просто камни, мешающие ей шагать вперед. К дурацким блестящим льдинам на вершине горы — которые истают к тому времени, как она туда долезет. Если конечно, в конце концов не свернет сама себе шею — в своем бессмысленном пути. Это судьба любой веры, если она только не начнет рано или поздно смотреть себе под ноги — на тех, по кому она идет. На тех, ДЛЯ КОГО она идет… Ты слушаешь, о чем я говорю, девочка?