Имя твоего волка — страница 34 из 45

Надо было выбирать, а она не хотела. Потому что она выбрала бы Владислава; и это такое короткое, уже летящее к осени лето…и себя, летящую к осени — из своей единственной весны; себя — беззаботную и беспамятную бабочку, которая умрет с первыми холодами…Она не хотела выбирать — и чувствовать себя предающей — себя-прошлую; и старуху; и своего волка, который сейчас смотрел на нее с ожиданием и тоской.

Марго закрыла глаза, потому что больше не могла выносить его взгляд. Как будто ее волк тоже умел смотреть ТАК. Так, как учила ее смотреть старуха. Проникая внутрь взгляда. «Глаза это дверь», — говорила старуха — «только надо уметь ее открыть». Дверь в дом, где жил человек. Не тот, которого видели и знали его друзья и родственники — и даже не тот, которого он сам видел в зеркале. Настоящий. В своем настоящем доме. Среди своих любимых вещей, страхов и фантазий — иногда тех, о которых тот, снаружи, даже и не подозревал. Это не всегда был дом. Иногда — дворец, иногда тюрьма — грязный темный подвал, иногда… иногда — просто небо, высокое бесконечное небо, в котором можно летать…

Между ними никогда не было двери. И порога. Они с волком жили в одном доме, и поэтому было неважно, из каких окон смотреть наружу — из черных настороженных глаз девочки по имени Марго, или из золотистых глаз ее волка. Поэтому они не могли разлучаться надолго — дом начинал казаться пустым — тому, кто оставался — и тому, кто уходил. Пустым и неправильным. Разорванным пополам. Половинкой неба, в котором уже нельзя летать…

Никогда не было двери…и порога не было… а теперь…Теперь — эти два шага между ними, которые они оба никак не могут пройти. Тоскливый взгляд волка, который Марго не может выдержать… Неужели она появилась — дверь, которой никогда не было? … неужели это Марго зачем-то построила эту дверь — запереться от волка, от своего собственного прошлого…от самой себя — настоящей?… Да нет же, нет…

— Послушай…я…

Марго — неожиданно — почувствовала слезы — под своими испуганно закрытыми веками, в своем дрожащем голосе.

— Послушай…ты ведь тоже уходишь весной… Сейчас моя весна… у людей это бывает — раз в жизни. Или никогда. Она так говорила — раз в жизни или никогда. Я человек, а ты волк… И когда-то мы должны уходить друг от друга…потому что…Ты понимаешь?

Она замолчала, вдруг почувствовав, что ее никто не слушает. И, помедлив, очень неохотно, снова открыла глаза — уже зная, что она увидит.

Чего она не увидит.

«Слова — это шелуха; пустые ореховые скорлупки, ты разгрызаешь их — и иногда ломаешь о них зубы в надежде найти ореховое ядрышко. Человек часто жаден и всеяден — и поэтому он иногда глотает скорлупу и думает, что это вкусно. У зверей есть нюх и осторожность — твой волк выплюнет шелуху — и выберет из твоих слов сердцевину. Горькую или сладкую, вкусную или невкусную. То, ради чего были сказаны твои слова. Если конечно, там не будет пустоты — вместо этого».

Если, конечно, там не будет пустоты…

Марго растеряно смотрела на опустевшую дорожку — примятая трава вздрагивала рядом с ней, медленно выпрямляясь, и к отпечатку огромной волчьей лапы во влажном песке прилип желтый березовый листок — неумолимый знак осени («до осени…до осени…» — да?)

Интересно, в ее словах… что он услышал в ее словах(и что там на самом деле было?)

Просьба уйти?… «Я слишком много говорила только с людьми… в последнее время…» — подумала Марго.(«Человек часто жаден и всеяден…») «..Я разучилась разговаривать…»

…или ничего? Или там была пустота — в словах Марго, обращенных к волку, который пришел, не побоявшись близости дома и людей — пришел, потому что не мог больше не видеть ее?…

Она могла бы позвать его — и он бы вернулся. Наверное. Только… Марго не знала, что она еще могла бы сказать ему, кроме того, что уже было сказано — и, кажется, не услышано им. Он не хотел понять ее. Или не мог. «Я человек, а ты волк. И мы не можем…»

Слова — это шелуха. Пустые ореховые скорлупки. И иногда…иногда, наверное, они, действительно пустые. Не содержащие внутри того, ради чего они были сказаны…

В доме, за пушистой зеленью лиственниц, хлопнуло окно, и, следом за серебристым звоном какой-то посуды, метнулось два торопливых перелива, вылетевших, наверное, из-под руки Владислава, рассеянно тронувшей клавиши — в ожидании завтрака — и Марго.

Марго вздрогнула, оборачиваясь на эти звуки — и почувствовала, как на ее губы скользит улыбка; и легкомысленная тень бабочкиного крыла нежно целует горячие веки, приглашая забыть — и слезы и грустные мысли (волк, какой волк — в цветнике, возле самого дома?!); и придуманная ею сказка, феерический танец разноцветных крыльев начинает опять кружиться у нее перед глазами — под простенький мотив вальса, летящий из приоткрытого окна.

Она опять улыбнулась — вспоминая, как легко и безупречно летают по клавишам пальцы Владислава, волшебно выпуская из недр обычно молчаливого лакированного и мрачного чудовища, красивую пленницу-музыку. Его тонкие пальцы — такие сильные и нежные…

Марго подхватила край своего длинного платья — торопясь бежать в дом — скорее, скорее. и — на секунду — остановилась на полушаге, как будто запнувшись о тень качнувшейся ветки, бросившуюся ей под ноги.

Ей почудилось — тем звериным чутьем, каким волк чует на себе взгляд притаившегося охотника (чутьем, от которого в последнее время Марго уже стала отвыкать…) — что за ней наблюдают. Как будто волк смотрел на нее — откуда-то из-за деревьев, невидимый за солнечно-изумрудной мозаикой шевелящихся листьев. И в его взгляде был укор, недоумение и печаль. А когда она огляделась — тщетно пытаясь поймать захолодивший ей ознобом спину, взгляд, — и темный силуэт за паутиной солнечного света и дрожью пышной зелени, ей почему-то показалось, что волк не один. Что он не один стоит там и смотрит на нее. Что рядом с ним (маленькая ладошка на мохнатом могучем загривке) стоит черноволосая голенастая девочка — лет двенадцати? пятнадцати? — и тоже смотрит ей вслед. С укором, недоумением и печалью…

— Анджей-

…Он смотрел ей вслед. Он всегда смотрел ей вслед.

В тот день, когда он впервые встретил ее, ему было двенадцать, а ей — шесть; разница — в полжизни; он смотрел, как она уходит — в сумерки молчаливого черного сада, и ее светлое платьице мелькает, как облако, за костлявыми ветками голых мокрых деревьев. Рваное, запачканное, измятое облако — но оттого не менее белое…Железная калитка, только что выпущенная маленькой рукой, все еще с медленным скрипом скользила к раскрытой пасти щеколды; и Анджею захотелось поймать ее и оттолкнуть — глупую тяжелую решетку (тюремную?) с потеками ржавчины на переплетающихся прутьях; и догнать зачем-то уходящую в темноту девочку в белом платье. Догнать — и снова взять за руку (прохладная маленькая ладошка, согревающаяся и оживающая в его руке — как испуганный зверек…) — и больше не выпускать, чтобы девочка в белом платье не споткнулась и не упала… и не пошла куда-нибудь, куда не надо ходить (ее платье, наверное, на самом деле раньше было белым — а теперь от него остались грязные ошметки; и ее ведь, действительно, могли сегодня убить, а она, кажется, так этого и не поняла…дурочка…)

И его рука уже толкнулась в холодный, бугристый от ржавчины, мокрый прут калитки, когда он вспомнил, кто она. Девочка из «плохого дома», в котором водились привидения; дочь ведьмы — и ведьма… Да даже если и не ведьма…(«А как ты это слышишь?…» — «Просто — слышу и все…»). даже если и не ведьма…она…Она… Панночка, наследница, хозяйка — и этого дома, и леса, и деревни, в которой жил Анджей. А он, Анджей? Босяк, безотцовщина, мамкина обуза и огорчение (любимчик — то у нее младший, рыжий хорек-подлиза…) и отчимова досада (его-то, небось, устроил бы куда более покладистый и смирный пасынок — а то и вовсе лучше — без пасынка; в деревне — Анджей как-то сам слышал — про отчима говорили уважительно, чуть ли не с восхищением — с дитем, мол взял, не побрезговал…; дитем, которым, по понятию односельчан, отчим мог бы и побрезговать — был Анджей…) Кто огорчится — да кто вообще заметит, если Анджей вдруг куда-нибудь пропадет? Разве что дядька(по родственному — седьмая вода на киселе с мамкиной стороны; а по-настоящему — хозяин и учитель Анджея по кузнечному делу) — разве что дядька шваркнет с досады тяжелой рукавицей об стену, когда бестолковый и безрукий подмастерье опять не отзовется — и не подскочит, как положено, качать мехи над затухающим огнем по дядькиному окрику… Одним словом, кто он такой? Кто он такой, чтобы посметь даже близко подойти к господскому дому — не говоря уже о том, чтобы лезть в сад — следом за уходящей в зыбкие сумерки мокрых деревьев панночкой в светлом платье?…

Железный стебель калитки захолодел и потяжелел в его руке; черные вычурные завитки (кованые еще, наверное, дядькиным предшественником) смотрели с верха ограды презрительно и важно… Анджей разжал пальцы, металл нетерпеливо и гулко стукнулся о металл, и между Анджеем и грязно-серой мокрой песчаной дорожкой, уносящей вглубь сада цепочку следов от маленьких туфелек, встала решетка. Крепко и непреклонно. Так, как и должно быть.

Анджей постоял немного, глядя на темнеющий сад сквозь переплетение толстых, с кровянисто-ржавыми потеками, черных прутьев. Пацаны, не упускавшие случая поворовать яблок и абрикос под прикрытием темных августовских вечеров, нагло и отчаянно презирая при этом и родительские увещевания и грозящую болезненную порку крапивой, и даже начиненную солью двустволку жадины-старосты; тем не менее, и близко не подходили к господскому саду, дразнившему из-за узорчатой ограды самыми крупными в округе сочно-бордовыми и невиданными, удивительными, нежно-золотистыми яблоками. Потому что все знали, что в это место (заколдованное, дурное) лучше не соваться — тем более, ближе к ночи. Да и потом, были еще собаки (выписанные паном Владиславом откуда-то из-за границы для охраны дома — после того, памятного пожара), которых вечером спускали с цепи, после чего даже прислуга не рисковала выходить во двор. Поговаривали, что эти собаки в клочья изорвали каких-то нищих, которые имели неосторожность попросить ночлега в ведьмовском доме; одного раза было достаточно — с