Дима Завадский собирал не только представителей подпольной тусовки. К нему захаживали и детки партийных шишек, желающие находиться поближе к искусству и авангарду, и фарцовщики, и темные людишки из полукриминального мира. У Димы были просто невероятные связи!
На его вечеринках решались различные вопросы и даже заключались крупные сделки. Однако КГБ Диму не трогало — скорей всего, потому, что на партийных бонз и на их деток у него было слишком много компрометирующего материала, и КГБ просто не хотело ворошить это осиное гнездо.
Анатолий был завсегдатаем этих вечеринок. Но, в связи со скученностью и мельканием различных лиц, он не всех помнил и оставлял в памяти. Вот и сейчас мужчина, сидевший перед ним, не вызывал никаких ассоциаций, никаких выплывающих из памяти воспоминаний. Он был ему попросту незнаком. К тому же, у Нуна всегда была очень плохая память на лица. Он знал за собой этот недостаток и старался не обижать понапрасну людей. Но так выходило не всегда. Люди раскусывали его и все равно обижались. А он страдал от этого.
— Вы же Анатолий Нун, верно? — снова сказал мужчина. — Вы ведь писатель. А я у Димки и магнитофоны толкал, и бобины. Переводчик я.
— Помню, конечно, — Анатолий покривил душой, — конечно, Дима Завадский… Павел!
— Вот и славненько! — соскочив с койки, мужчина бросился жать ему руку. С радостью Нун убедился, что тот абсолютно невредим. Единственное, что портило его, в целом, красивую внешность, была щетина.
— За что сидишь? — спросил Павел, после обмена несколькими фразами, в которых он перечислял, в основном, общих знакомых.
— Я роман написал, — вздохнул Анатолий.
— Советскую власть ругаешь? — задорно прищурился Павел.
— Нет. О Моисее.
— Это тот, который по пустыне евреев водил?
— Да, 40 лет, — Нун вдруг показалось странным пересказывать старинную библейскую легенду, и он вежливо поинтересовался: — А ты?
— Запрещенную литературу нашли, — Павел вздохнул, — в основном журналы иностранные, на немецком и французском. Я же с иностранцами работаю, переводчик в порту. Как корабль с иностранцами приходит, так меня туда сразу. У иностранцев всегда можно много чего взять. Ну, взяли меня за хвост. Следили, наверное. Или донес кто. Сразу обыск. Потом сюда.
— Понятно, — сказал Анатолий, так как история Павла была абсолютно стандартной — за литературу на иностранном языке вполне можно было загреметь в КГБ.
— А как тебя увидел — глазам своим не поверил! Сразу вспомнил, как у Димки встречались. Хорошо Димке, никто его не тронет. А мы вот сидим.
— Рано или поздно выйдем, — неуверенно сказал Нун, потому что не верил в свои собственные слова.
— Не выйдем, — в голосе Павла прозвучала жесткость, — никто нас отсюда не выпустит! Чтобы мы рассказали правду, что здесь происходит? Мы ведь расскажем…
— Что расскажем?.. — вздохнул Анатолий, отводя глаза в сторону и уже не веря, что сможет говорить.
— Правду. Как людей бьют. Как вешают лапшу на уши. Как людей ни за что отправляют в лагеря! Да еще по статье. Все говорили — Сталин, Сталин… А что творится сейчас? Знаешь, как здесь бьют? Меня, к счастью, никто пальцем не тронул. Пока. А вот соседа по камере…
— И у меня такой был! — Нун вдруг обрадовался возможности говорить, уж слишком долго он не видел человеческого лица, и только теперь начал понимать, какой потерей это было на самом деле.
А потому заговорил быстро-быстро, рассказывая страшную историю о соседе с окровавленным ртом, о котором он так и не успел ничего узнать. Павел слушал его очень внимательно, почти не перебивая. Только очень редко задавал короткие уточняющие вопросы, после которых оказывалось еще легче говорить. Анатолий говорил так долго, что у него разболелось горло. Он уже давно забыл человеческие слова.
Когда рассказ был закончен, на лице Павла появилось мрачное выражение.
— Я знаю, что делали с ним.
— Что же? — Анатолий вдруг понял, что сейчас услышит что-то очень страшное, и сердце рухнуло куда-то вниз.
— Есть у них такая пытка здесь. От других слышал. Зуб ему сверлили без наркоза. До самой кости. Сначала сам зуб раздробили, а потом в челюсть бормашину, в кость. Бормашиной! Без наркоза всякого! По живому.
— Кто сверлил? — Анатолий почувствовал, что у него темнеет в глазах.
— Стоматолог какой-то, ясное дело. Есть у них здесь такие суки, которые людей пытают. Тот сверлил, кто умеет общаться с бормашиной.
— Как врач? — Анатолию стало трудно дышать.
— Ты что, не знаешь, где находишься? Ты в тюрьме КГБ! А эти твари способны на что угодно. Я же сказал, что ты не скоро выйдешь отсюда.
— Но почему его не отправили в медпункт, почему принесли сюда?
— Для устрашения. Тебя запугивали.
— Но он ничего не говорил. Все время без сознания был.
— Без сознания был потому, что у него болевой шок. Пытали его долго. А принесли к тебе, чтобы ты видел наглядно. Скажи, тебя на допросах о чем все время спрашивали? Задавали один и тот же вопрос?
— Ну да. Задавали.
— О чем спрашивали?
— О сионистских организациях. Все время, — в памяти Анатолия вдруг всплыли все эти бесконечные допросы.
— Вот видишь! А ты что-то отвечал? Называл какие-то организации? Ну просто так, чтоб отвязаться.
— Нет, конечно! Что я, буду людей подставлять просто так?
— Но ты знаешь сионистские организации?
— Да нет никаких организаций! Просто есть люди, они собираются, изучают историю своего народа и думают, как отсюда сбежать. Из концлагеря этого. Но это не организация, просто сообщество людей, которые помогают отсюда уехать.
— Вот видишь! А ты ничего им не сказал. У них ведь все твои контакты есть — к кому в гости ходил, с кем общался. Они и просекли. И увидели, что молчишь. А так как ты впечатлительный, а они все психологи, то и на тебя решили надавить. Им удалось.
Глава 20
Павел был человеком из его мира. Обладая живым характером, он оказался просто отличным собеседником — с яркими, красочными описаниями прежде знакомых вещей и не ослабеваемым чувством юмора. Он умел — и это было тонкое искусство — быть серьезным там, где чувствовалась душевная тонкость или трагичность, и рассмешить там, где нужно было смешить, потому что излишняя серьезность могла обернуться бедой.
Появление Павла оказалось глотком свежего воздуха, и Нун по-другому воспринял свое заключение. Впервые в этом аду появились какие-то светлые ноты.
Они говорили часами. Казалось, Павла интересовало абсолютно все. Он постоянно задавал очень интересные, умные вопросы, и было огромным удовольствием на них отвечать. В эти дни им несказанно повезло. Ни Анатолия, ни Павла больше не вызывали на допросы, и они имели возможность разговаривать буквально сутками. Тем более, что говорить с Павлом было приятно и легко.
Павел прекрасно знал литературный мир, потому что среди всего прочего торговал и книгами, что было достаточно выгодно. Хорошие книги стоили больших денег.
Подпольный рынок книг существовал всегда, и Павел чувствовал себя в нем достаточно свободно. Впервые, в самом начале разговора, после общего знакомства, они коснулись самой спорной и щекотливой темы — о культе Сталина. Этому способствовало письмо 25-ти, о котором прекрасно знали оба.
— Хуже сейчас, — говорил Анатолий, стараясь упорно отстаивать свою точку зрения, — сейчас это апофеоз людского лицемерия. Ты знаешь, что такое, когда все застыло, и ничего не происходит? Это застой в мозгах. Человек словно существует в отдельном коконе, состоящем из одного лицемерия. Ложь опутывает душу и навсегда остается в клетках. Наше поколение — это потерянное поколение, отравленное совком. Нужно водить нас по пустыне свыше 40 лет, чтобы умер последний представитель советского социалистического общества, рожденный в Советском Союзе. Тогда, может, в этой стране что-то и произойдет.
— При Сталине тебя бы расстреляли за такие слова! — усмехнулся Павел.
— Откуда ты знаешь, что не расстреляют сейчас? Сейчас стреляют не меньше. И разве это не хуже, чем расстрел? Я, честный человек, в жизни ничего не украл, никого не грабил, ни обманывал, сижу в тюрьме, как вор и бандит. Но, так как правит лицемерие и ложь, это мало кто понимает! — Анатолий всегда горячился в споре, и ничего не мог поделать с собой.
— Может быть, спустя столько лет и про наше время напишут письмо 25-ти, — снова усмехнулся Павел, — в этом письме, кстати, все правда. Я его читал.
— Я тоже. Все правда. Особенно подпись лауреата Сталинской премии Катаева, — сказал Анатолий.
— Я видел Катаева в Москве, когда был там месяц назад, — Павел вздохнул. — Мы знакомы лично. Талантливый человек, но ты знаешь, что он делает с собой? Он страшно пьет, запоями, по нескольку дней. И за все это время не написал ни строчки.
— Нечистая совесть покоя не дает, — зло фыркнул Анатолий.
— Зря ты так, — в голосе Павла послышался укор. — Ты не можешь не признать, что появление такого письма — это глоток свежего воздуха! Возможность впервые сказать и услышать правду.
— Особенно здесь, в тюрьме, — парировал Анатолий ему в тон.
Письмо, о котором они говорили, появилось несколько месяцев назад. 14 февраля 1966 года большая группа представителей советской науки и искусства, в том числе: академики Лев Арцимович, Петр Капица, Андрей Сахаров, Игорь Тамм, художники Павел Корин, Юрий Пименов, писатели Виктор Некрасов, Константин Паустовский, Борис Слуцкий, Владимир Тендряков, Корней Чуковский, Валентин Катаев, актеры и режиссеры Олег Ефремов, Андрей Попов, Михаил Ромм, Иннокентий Смоктуновский, Георгий Товстоногов, Марлен Хуциев, балерина Майя Плисецкая подписали письмо на имя Леонида Брежнева.
«В последнее время в некоторых выступлениях и статьях в нашей печати проявляются тенденции, направленные, по сути дела, на частичную или косвенную реабилитацию Сталина. Нам до сего времени не стало известно ни одного факта, ни одного аргумента, позволяющих думать, что осуждение культа личности было в чем-то неправильным.