Имя Зверя. Ересиарх. История жизни Франсуа Вийона, или Деяния поэта и убийцы — страница 12 из 15

1. Старые шлюхи с Глатиньи

Первый удар кулака Вийона опрокинул шлюху прямо в грязь улицы. Упала она беспомощно, словно тряпичная кукла, отброшенная рукой злого дитяти. Откатилась к забору из гнилых досок, свалилась на постель из смердящих выделений, переваренных в вонючих внутренностях Парижа, – а состояли оные выделения из гнилых потрохов скотины, репы, куч коровьего и человечьего дерьма, ославляющего город за добрую милю до того, как путник увидал бы его ворота, поскольку именно на такое расстояние расходилась вонь фекалий.

Бедная старая Колетт… Было ей двадцать восемь весен, а улыбка уже щербатая, как стена королевской фаворитки Бастилии, дыхание же сей дамы напоминало мясную лавку в жаркий полдень. Толстый слой белил и красок не мог скрыть многочисленные коросты на лице, а при свете фонаря оное выглядело словно кусок кожи, снятый со спины прокаженного. Колетт уже не была гибкой сучкой, умелой в погоне за благосклонностью полюбовников со звонкими кошелями. Уже многие годы вместо оруженосцев, рыцарей и герцогов – или хотя бы настоятелей парафий – ловила она в свои сети лишь престарелых, воняющих грязью и смолой плебеев, пригородных пареньков, пьяных подмастерьев и плотогонов.

Вийон что было силы пнул ее, свернувшуюся в клубок, орошающую слезами завалы конского навоза. Сделал это больше напоказ, чем из желания причинить ей дополнительные страдания. Просто должен был показать шести другим распутницам, со страхом взирающим на эту сцену, что главный тут – он. И что намерения его столь же тверды, как каменные стены префектуры Шатле, из которой обычно выходили ногами вперед, а то и выезжали на двухколесной повозке прямо в объятия виселицы. Он должен был показать, что в вонючих закоулках Глатиньи, на парижском Сите, кулак и кинжал поэта устанавливают закон куда ловчее, чем городской прево или его армия конных и пеших прислужников.

Проклятые бесстыдницы должны бояться. Иначе начал бы выворачиваться и рушиться весь порядок вещей, годы назад установленный на этой улице Вийоном и Карга, – столь же дельный и совершенный, как царство Божье, описанное святым Августином. Иначе рассыпалась бы в прах иерархия, в которой оба они были houliers – опекунами и приятелями распутниц и стояли на самой вершине пирамиды мерзкого разврата. А их доброе отношение оные потаскушки оплачивали всякий понедельник суммами от двух до шести парижских сольдо.

Вийон и его компаньон внедрили этот порядок довольно суровыми методами – поскольку в этом месте и в это время только такие и приносили результат. Достаточно было ткнуть чинкуэдой двух других сутенеров, пересчитать ребра паре-другой неприязненных корчмарей и подмастерьев и, наконец, притопить в Сене одну дщерь улиц, которая оказалась настолько несообразительной, что презрела опеку честно́го бакалавра свободных искусств – Франсуа Вийона – и начала искать себе другого сутенера. Как можно легко догадаться, это было довольно безрассудно.

Сопящий и воняющий залежалым салом Карга склонился над Колетт, достал короткий квилон[79], дернул распутницу за чепец, потянул ее голову вверх и приложил клинок к глотке.

– Марот из Шатре, называемая Марией, – рявкнул Вийон. – И Марион Мадлен дю Пон, которую зовут Пикардийкой. Лучшие fillettes de vie[80] из моей стайки! Где они, старая ты обезьяна? Куда подевались? Сбежали? Болеют?! Ты должна была что-то о них слышать!

– Ничего, – всхлипывала, трясясь, Колетт. – Муками святой Маргариты клянусь! Иисусе, Мария, Святая наша Богородице…

– Когда ты их видела в последний раз? – Вийон был подозрителен, как гончий пес прево. – Они же стояли здесь каждый вечер! Ровнехонько на этом месте, – указательный палец Вийона прошелся вверх-вниз, тыча в щербатую мостовую, что, словно острова, проглядывала порой из-под моря отбросов. – Это ведь были истинные попугайчики-неразлучники! Маленькие содомитки! Сафо в двух лицах! Я видел их тут с вами две недели назад, на праздник Благовестия Пресвятой Девы Марии[81].

– Они исчезли… бесследно!

– Брешешь! – рявкнул Вийон и кивнул Карга, который ударил старую потаскуху рукоятью кинжала в темя, а потом встал и добавил несколько пинков. Последний попал Колетт в лицо. Распутница охнула, сплюнула сломанным зубом. Избитая, окровавленная, в порванной уппеланде и в сбитом чепце, она выглядела как старая издыхающая кляча, которую тянут на бойню. Увядшая, как трава под снегом; вытертая и заезженная, словно главная улица города.

– Марот и Марион! – повторил Вийон. – Кто из вас что о них слышал?! Отвечайте!

Те две пригожие девицы стоили больше, чем вся отара стоящих нынче перед ним публичных кошечек купно с их язвами. Соблазнительно улыбаясь клиентам под церковью Сен-Жермен-ле-Вьё, эти исчезнувшие приносили Вийону еженедельно улов в десяток флоринов! А коль на эту неделю приходился церковный праздник или торжественный выезд короля, епископа или кардинала, сумма эта удваивалась, а то и утраивалась. Сто чумных возов! Что случилось с этими девицами? Вийон сомневался, чтобы они осмелились сбежать под покровительство других houliers. Скорее он предположил бы, что исчезновение их было связано с дикой яростью других потаскушек, которым в десять раз меньше везло с клиентами, зато за плечами было в два раза больше годков.

Колетт уже не выла. Всхлипывала, ползя в грязи и конском навозе, подставляя хребет под тумаки Карга, который колотил ее, пинал, плевал с презрением и снова начинал все сначала.

– О, вы прекрасны, возлюбленные мои, – сказал Вийон, вспоминая точеную красоту молодок Марот и Марион. – Глаза ваши голубиные под кудрями вашими, волосы ваши как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы ваши – как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни…[82]

– Я не знаю… Не знаю! – надрывалась щербатая, вонючая и сморщенная Колетт. – Не бе-е-ейте… Молю-у-у-у…

– Как лента алая губы ваши, и уста ваши любезны… Сосцы ваши – как двойни молодой серны, пасущиеся меж лилиями… Все вы прекрасны возлюбленные мои, и пятна нет на вас! Со мной с Ливана, невесты! Спешите с вершины Амана, с вершины Сенира и Ермона, от логовищ львиных, от гор барсовых!

Карга снова вздернул вверх окровавленную, покрытую синяками, раскудлаченную голову Колетт. Кинжал блеснул в свете мерцающего фонаря, когда острие приблизилось к ее глазу.

– Перестаньте ее бить! – крикнула одна их перепуганных шлюх. – Перестаньте мучить ее, палачи! Вы, чертово семя! Она ничего не знает! Я вам… скажу… всё!

Вийон поймал компаньона за руку, удерживая его, чтобы он не воткнул квилон в глаз Колетт, – а может, лишь чтобы он дружески не оцарапал ее лицо. Сплюнул сквозь зубы и с улыбочкой глянул на тоненькую девку, что гнулась перед ним от страха словно тростинка на ветру. Жанетт Ле Петит. Новое приобретение, еще не до конца объезженная, словно двухлетний жеребенок, гневно трясущий красивой головкой. Было ей тринадцать, может, четырнадцать весен – несчастное дитя улиц, жертва насилия английского, бретонского или бургундского солдата над дочкой парижского мясника, обреченная за это на остракизм и вечное изгнание из семьи. Нужно признать, что Жанетт умела угодить монахам и клирикам, которые всякий вечер выбирались из монастырей и коллегиумов, а особенно тем из них, кто странным образом предпочитал худых и молодых, едва подросших от земли девиц дозрелым метрессам. Что ж, у всякого свои привычки. Вийон не обижался на монахов, поскольку малышка каждую неделю доставляла десять, а то и двенадцать ливров, на которые облегчала кошели своих аббатов и приоров из преподобных братьев миноритов.

– Говори, – сказал он тихо. – Все, что знаешь!

– Я видела Марот и Марион две недели тому. Прежде чем они канули как камень в воду, – прошептала малышка Жанетт. – Тогда, на праздник Благовещения, они шли на встречу с одним вельможным трахарем. И от него уже не вернулись.

Медленно и осторожно Вийон взял девицу за подбородок, приподнял вверх ее головку и заглянул в голубые глазки, которые манили обещанием наслаждения. Это из-за них и скромные братья-францисканцы, и прижимистые бенедиктинцы запускали пальцы в кошели, чтобы щедро облегчить страдания своего петушка, чьи размеры вдруг начинали напоминать башню Тампль.

– И что за трахарь? Купец? Оруженосец? Священник?

– Не знаю, – прошептала маленькая шлюшка. – Я встречала его на задах корчмы в подворье мэтра Робера, а как можете и сами догадаться, даже умей я читать, на жопе его титулы не были написаны.

– Я не о жопе его спрашиваю, – проворчал Вийон, – а обо всем остальном. Каков он был, тот трахарь? Высокий? Старый? Низкий, толстый? Вонял как козел – или только как свинья?

Жанетт задрожала. Вийон стиснул ее подбородок и теперь мял его и подергивал.

– У него были странные… желания, – выдохнула она. – Но платил – золотом. Дал два флорена за ночь. Было больно…

Она всхлипнула. Вийон выпустил ее подбородок и, для разнообразия, занялся мягкой, лебединой шеей.

– Какие желания? Будь добра, выражайся яснее, Жанетт. Хотел войти в чертоги наслаждения через кухонные двери или, может, предпочитал ввести свой плод мужественности меж твоих алых лент?

– Он побил меня… Сам посмотри… Вийон, – всхлипнула она. – Побил на кресте! Это святотатец! Еретик!

Быстро сбросила с худых плеч робу и нижнюю рубаху, открыв торчащие лопатки, а ниже – очаровательный изгиб и оттопыренный задок. Вийон приблизил фонарь к коже и даже зашипел, словно увидав вдруг рогатого дьявола, что оскалил на него острые зубы меж складками платья, обшитого мышиным мехом. Спина Жанетт была исчеркана глубокими кровавыми полосами, некоторые из них еще даже не зажили. В слабом помаргивающем свете он не мог понять, были ли это следы кнута, или же сделали их ножом или другим острым инструментом.

– Вот ведь мерин, дубиной траханный, – рявкнул поэт. – Хорошенько он с тобой поразвлекся. Вопрос только в том, достаточная ли сумма – те два флорена, чтобы оплатить ущерб такому телу. На будущее, черт тебя дери, не соглашайся на меньше чем четыре. Особенно если имеешь дело с богатым трахарем. Два флорена за такую-то спину! Да я с сумой пойду, а в стайке моей останутся только старые хабалки, если у всякого парижского писарчука или комиссионера будут такие-то желания! Проклятье, а это еще что?

Рука его наткнулась на кровавую отметину на заднице Жанетт. Он придвинул фонарь ближе. На ягодице шлюхи было выжжено клеймо – словно у породистой лошадки.

– Называл меня самой ражей лошадкой в упряжке Господа, – всхлипывала подрастающая ветреница. – Приказывал мне стоять на коленях и каяться в грехах. А когда я уходила, остановил меня, бросил на землю у очага, раскалил свой перстень и проделал со мной вот такую мерзость.

– И отчего ты не пришла с этим ко мне?

– Потому что боялась, – всхлипывала она. – Как и Марион с Марот… Их он тоже… заклеймил.

Вийон разглядывал след на ягодице девушки. Проклятье, оттиснулся тот явственно и глубоко. Раскаленный металл впечатался в тело шлюхи, оставив знак, который можно было заметить даже в полумраке. Косой столп, идущий влево, а над ним… овальное нечто. Вот ведь, старой потаскухи линялая дырка, это же герб! Дворянский герб, да еще и украшенный палицей священника или прелата!

Вийон уже видел его, выполненный в геральдических цветах. Косая золотая полоса на красном фоне. Это был герб какой-то благородной семьи. Де Неве? Де Ними? Нет, де Ноай. Но представители этого некогда сильного, а теперь подупавшего рода встречались по всей Франции…

Вот только священнический посох над гербовым щитом был на гербе лишь у одного из них. Интересно… Очень интересно!

– Жанетт! – Вийон старался, чтобы голос его звучал сердечно и тепло, словно у Абеляра, признающегося в любви к Элоизе, прежде чем дядя прекрасной дамы не превратил его в каплуна. Увы, после того, что он приказал сделать с Колетт, которая все еще стонала на брусчатке, слова его звучали в ушах его шлюх настолько же правдиво, как и признание веры Иудой Искариотом в ночь ареста Господа Христа. – Я займусь этим трахарем, клянусь папской бородой и сиськами Девы Марии: найду Марион и Марот живыми и здоровыми!

Малышка подтянула уппеланду, которую вот уже многие годы запрещали носить женщинам легкого поведения трибуналы Парижа и других городов Королевства Франции. Шмыгнула носом, когда Вийон взял ее за руку, прижал, погладил по плечам и маленькой головке.

– Моя маленькая метресса! – сказал, словно добрый брат или милосердный священник свежеобращенной грешнице. Это был уже совсем другой Вийон и совсем другой мужчина. Гнев его минул, словно смытый морской волной. – Тебе стоит отдохнуть. Сколь страшными для тебя должны были стать встречи с этим безумцем! Теперь я о тебе позабочусь, а его примерно накажу. Ступай в дом старой Галицийки на мосту Нотр-Дам. Найми какую-нибудь дыру и не высовывай носа, пока я не приду за тобой.

– Но, Вийон… Как это? Я должна сидеть? У Галицийки? А как я заработаю на хлеб?

– Вот тебе два эскудо, – Вийон не колеблясь сунул пальцы в кошель и достал тяжелые золотые скользкие от прикосновения сотен пальцев монеты. – Предупреждаю всерьез: не появляйся на улицах, пока я к тебе не приду, если хочешь остаться в живых, маленькая ты безобразница.

– А ты?

Он поцеловал ее маленькие губки так медленно и чувственно, как только сумел.

– Приду к тебе, когда настанет время, – выдохнул. – Не переживай, пока ты там сидишь, не должна платить мне дань. Скажу больше – на этот раз отдашь ее натурой.

– Ах, Вийон, – прошептала она, чувствуя в маленькой ручке тяжесть золотых монет. – Я приготовлю вино, сыр и фрукты. Буду ждать, прекраснейший…

– А вы что таращитесь, биксы, конским хером оглаженные?! – загремел Вийон на остальных распутниц. – За работу, за так я вас содержать не стану! Завтра чтобы каждая принесла мне по пять солидов! И ежели какая не поторопится, то закончит как старая Колетт. А теперь пошли прочь!

Шлюхи заворчали, одна даже обронила проклятие, но с Вийоном и Карга заедаться было себе дороже. Особенно когда ты презренная femme amoureuse[83], уличная девка, недостойная упокоиться в священной земле или запечатлеть поцелуй мира на губах у честной матроны. А не имея возможности отвести душу на Вийоне, старые потаскухи сделали то, что обычно делают дамы в подобном положении. Расходясь по своим закоулкам, кричали, плакали и проклинали род поэта до восьмого колена. Хотя слова с губ их срывались подобно цветам, но в цель били не хуже стрел валлийского лучника. Вспоминали они поровну – матерей и бабок по женской и мужской линии поэта, его предков и всю родню, и даже богобоязненного капеллана Гийома де Вийона, чьей защите поэт был обязан своим положением бакалавра свободных искусств. В конце досталось и самой Жанетт, которая из обычной работницы вдруг превратилась в фаворитку, в лучшую кобылку на конюшне поэта и вора.

А Вийон? Вийон не обращал внимания на проклятия, ругань и угрозы. Он просто составлял план, как попасть в предместье Темпля, где утром на рассвете ждал его визит в одну небольшую, но известную почти на весь Париж парафию.

2. Transsubstantiatio[84]

– Братья и сестры…

Вдохновенные слова священника взлетали над толпой, собравшейся в церквушке Святого Лаврентия, будто стайка ангелов. Даже когда замолкало и стихало их эхо, могло показаться, что они становились чудодейственным бальзамом, успокаивающим кровавые раны, язвы и опухоли серого, согнутого в поклонах плебса, заполонявшего внутренности храма.

– Отбросьте гордыню и высокомерие, отриньте прочь, как дырявый плащ, богатства, и встаньте пред Господом нагими, как в момент своего сотворения. Потому что, когда пройдете вы через райские врата, не будет средь вас более и менее равных, возвышенных и униженных. Ибо Бог полюбил вас первыми. Полюбил безгранично. Он – бесконечный – полюбил нас: бедных и недостойных. А мера его любви – любовь безмерная…

Прелат Раймон де Ноай, пробст прихода Святого Лаврентия в предместье Темпля, читающий нынче проповедь, отсюда, с церковных лавок, не казался человеком, который по ночам лупит кнутом шлюх и выжигает у них на ягодицах дворянский герб, украшенный посохом. Был он молод и гибок как мачтовая сосна, а лицо его лучилось светом и возвышенностью, когда оглашал он всем благую весть. В его церкви среди мирян царило полное послушание, а у него была полная власть. На проповедях никто не ковырял в носу, не искал насекомых, не храпел и не таращился на дам, которые обычно приходили в храм для того лишь, чтобы показать новенькие чепцы, рогатые шляпки и уппеланды, пошитые лучшими портными. Даже Вийон, стиснутый в толпе прихожан, послушно преклонял колени, говорил молитвы, каялся во грехах – и одновременно не переставал удивляться. Слава прелата Раймона растекалась, словно весенний паводок, выходя далеко за пределы Темпля и добираясь аж до правого берега Сены – в Латинский квартал и к университету. Повсеместно говорили, что пробст Святого Лаврентия – святой человек, что благословение его излечивает душу, а причастие, принятое из белых, узких ладоней, лечит болезни и отгоняет горячку надежнее, чем отворение крови лучшим цирюльником Сите или прикладывание к щеке жареной мыши. Говорили, что в церкви случаются чудеса: хромые начинают ходить, у калек отрастают руки и ноги, хворые эпилепсией перестают биться в падучей, а покусанные бешеным псом – плеваться пеной. Говорили в залах и на торжищах, передавая эти слухи из уст в уста, что в Святом Лаврентии сами ангелы помогают петь хору, а прелат уже при жизни – святой, помазанный Господом. Вийон слышал все это и раньше, и пусть даже верил, но все равно был удивлен, увидев своими глазами, сколь великое ликование отражалось на лицах прихожан. Церковь наполнял народ – работники в кожаных кафтанах, торговки, служанки, старые матроны с детьми, обшарпанные нищеброды, хворые и хромые, нищие и бродяги, селяне из окрестных деревень, воняющие навозом, чесноком и луком, погонщики волов, подмастерья каменотесов и каменщиков, терминаторы, простые слуги и слуги богатых мещан. Были тут еще уличные торговцы, возчики и прислужники. Было немного горожан-богачей в бархате и атласе. Но все – бедные и богатые, здоровые и страждущие – все вместе падали на колени, слушая слова, которые сгибали выи и непокорные головы.

– Любит нас Господь, величие которого не ведает границ, а мудрость – меры, чтоб ее измерить. Он – то, чего мы жаждем и что любим. Господь наш, помощник вездесущий! Любим тебя, ежели ты позволяешь нам, а мы находим к тому силы. И наверняка мы сможем сделать меньше, нежели ты заслуживаешь – но не меньше, чем сумеем!

Вийон сам почувствовал, как кружится у него голова, словно после кувшинчика кларета натощак. В небольшой каменной церквушке, где запах благовоний и топленого воска смешивался с вонью немытых, мерзких, трясущихся тел, и правда происходили чудеса. Деяния, которые для поэта, разбойника, шельмы и эксклюзента, лишенного права принимать святое причастие из-за принадлежности к свободным людям, сиречь к сословию, каковое называли нынче комедиантами, казались почти чудесным пресуществлением Господним.

Он видел, как люди рядом с ним бились головами об пол, хныкали, кричали, впадая в экстаз. Били поклоны перед алтарем, трепеща в благоговении, раздирали одежды либо шею и щеки, стряхивая капли крови на сомолящихся. Это воодушевление передалось даже Вийону. Могло бы показаться, что вдруг сделался не год Господень тысяча четыреста шестьдесят третий, но вернулись времена первых христиан, когда верные произносили свои молитвы во тьме римских катакомб.

Поэт, пойманный в плен звучным и зычным голосом священника, разносящимся, будто ангельские трубы, пробуждающие мертвых в день Страшного суда, пел вместе с другими песни, произносил «Credo»[85] и молитвы. Вскоре он увидел, что люди передавали друг другу грубо сколоченные деревянные кресты, чтобы положить их как пожертвование к стопам хора. Все пришли с ними на мессу; втиснутый в толпу Вийон чувствовал себя без этого символа Господней муки словно однорукий среди здоровых людей. Что ж, как видно, такой обычай царил в парафии Святого Лаврентия.

Наконец священник добрался до канона и святейшего момента мессы – Вознесения. Когда забили колокола, в церкви воцарилась полная тишина. И тогда Раймон де Ноай, человек, в чьих руках находилась, быть может, судьба двух прекраснейших шлюх из конюшни Вийона, склонился над чашей, взял ее в обе руки…

– Hic est enim calix sanguinis mei, novi et aeterni testamenti: misterium fidei…[86]

Колокола били словно ошалевшие, звонкое эхо отзывалось не только под сводом церкви, но и – прежде всего – под черепом Вийона.

Когда прелат Ноай принял причастие обоих видов, когда оторвал чашу от губ, поэт увидел, как заалели его уста, словно вино и вправду превратилось в чаше в кровь Господню, а гостия сделалась телом Его, чей кусочек оказался во рту грешного пастыря.

Вийону какое-то время казалось, что он, купно с верующими, стал свидетелем чуда. Вот на его глазах свершается Господне превращение, какое свершалось в Ланчано, Больсене или Блано[87], где гостия начинала истекать кровью в руках священника – красными слезами Христа. При виде этой церемонии поэт опустил глаза. Чувствовал, как из уголков его глаз стекают две большие капли, слишком тяжелые, чтоб оказаться просто слезами. Он отер их верхом ладони, растер по коже, чувствуя, как они склеивают его пальцы.

Церковь истекала страданием Христа. Красные капли сокрушения, жалости и раскаяния лились из глаз, капали с человеческих рук и ног, сочились из ран на запястьях, которые в этот миг открывались на телах верных. Орошали каменный пол, словно дождь, смывающий всякий грех, искупающий провинности и преступления.

Наконец Вийон дождался последних молитв, причастия и раскаяния во грехах. Вместе с остальными бил себя окровавленным кулаком в грудь и кричал: «Mea culpa, mea maxima culpa»[88], шептал молитвы и в таком состоянии провел остаток мессы, от «Dominus vobiscum»[89] до «Deo gratis»[90]. Потом вознес молитву к святому Михаилу Архангелу, а после сакраментального «Аминь» принялся проталкиваться к боковой молельне, в которой вставала сверкающая и монументальная, словно собор Богоматери, глыба исповедальни.

– Пропустите меня, добрые христиане, – молил поэт, топча пулены, сандалии и босые ноги собравшихся. – Я грешник, отравленный ядом зла, помогите мне, братья и сестры, избавиться от грехов… Пустите к святому прелату! – рыдал он, втыкая локоть под ребра подмастерьев каменщиков и лупя кулаком в спину калики перехожего, заступившего ему дорогу и толкающегося так настойчиво, как толкается старый гриб, что бежит по нужде в сральник. – Преступления мои жгут меня адским огнем, – стонал, расталкивая группу старых баб, – а вы ведь не желаете сбросить меня в адовы бездны! Отступите, добрые люди, Бог вам за это добавит пару ступеней в лестнице, ведущей к райским вратам, а святой Петр не повернется к вам задом у ворот. Пусть всякий уголок, что вы мне уступаете, означает для вас десяток «отченашей» в таинстве покаяния! – кричал он, ловко протискиваясь меж матерью с вопящим карапузом на руках и старым, скорченным дедуганом в робе, что наверняка помнила еще времена осады Орлеана англичанами. Быстро протолкался сквозь группку монахов из Святого Августина. И наконец, переждав исповедь согбенной бабки, которая, судя по длине признаний, произносимых хриплым шепотом, рассказывала о грехах всей своей жизни – и о долгих и затейливых играх со своей киской, он встал на колени перед решеткой.

В исповедальне было темно, Вийон не видел лица отца Ноая, слышал только его глубокое дыхание и почти чувствовал, как священник прислушивается к нему. Увы, если он надеялся услышать исповедь симпатичной молодухи, что признавалась бы в ночных кошмарах и влажных мечтах, его ждало серьезное разочарование.

– Laudetur Iesus Christus.[91]

– Во веки веков, аминь, – ответил священник.

– Прости меня, преподобный отче, поскольку я ужасный грешник, приполз сюда на коленях, чтоб покорно признаться в своих прегрешениях, – притворно вздохнул Вийон. – А особенно одно безмерно тяготеет на моей совести. Это грех чрезмерной быстроты взгляда, из-за которого я попал в еще большее отступничество – в грех сомнения, отче.

– И что же такого ты увидел, сыне? – тихо спросил священник. Был у него милый мелодичный голос, прямо-таки созданный для проповедей и пения роратов[92]. Вийон некоторое время раздумывал, таким ли голосом священник говорил с его шлюхами. «Жанетт, ложись, подставляй naturalia[93]. Жанетт, скачи! А теперь, оттопырь задок, моя кобылка, лучшая в упряжке Господа… Дай мне то, что есть наисладчайшего у тебя от матери, я же отхлещу тебя по бокам, маленькая шлюшка». Так ли оно было? Так ли говорил ты им, преподобный прелат? И что ты с ними сделал?

– Я увидел печать сатаны, дорогой отче. – Вийон почти прижал губы к решетке исповедальни. – Выжженную на заднице мерзейшей и самой молодой из вавилонских блудниц. Представляла она косой столп в гербовом поле, увенчанный посохом прелата. И я согрешил, поскольку засомневался в добрых намерениях некоего благочестивого мужа. Ибо печать оная, несомненно, оставленная рукой диавола, слишком напоминает герб одного благочестивого священника, пробста из прихода Святого Лаврентия в парижском Темпле.

Священник не сказал ничего. Не вздыхал, не ругался, не злился. Не произнес ни единого слова.

– Наверняка отцам-доминиканцам[94] было бы интересно, почему печать, выжженная на заде малышки Жанетт, так напоминает ваш герб, преподобный отче. Также опасаюсь я, что множество набожных горожан были бы разочарованы, что прелат, которого считают они святым, предается греховным утехам в объятиях распутниц с Глатиньи. Дорогой отче… Я знаю, куда ты ходишь вечерами и какие у тебя желания. Ты хочешь исповеди от меня, а потому я честно признаю все твои прегрешения. Я знаю малышку Жанетт, а также других веселых галлициек, что составляют ей компанию. Все они – прекраснейшие кариатиды из Коринфа, входящие в мое стадо, отче. Угождали они вам как умели, ваша милость прелат. На ложе, на полу, сзади, спереди и на кресте…

– Ave Maria, gratia plena, Dominus Tecum, benedicta es in mulieribus et benedictus fructus ventris Tui Jesus. Sancta Maria, Mater Dei, ora pro nobis peccatoribus[95]…– длилось вокруг перешептывание, покашливание, низко над полом разносился голос старых бабищ в нахлобученных чепцах.

– Были у вас пожелания, достойные кардинала – да что там! самого Святейшего Папы! – шипел с ненавистью Вийон вглубь исповедальни. – Не хватало вам уже, говоря на латыни, позиций a tergo[96] и per os[97], которые плебс кличет «раком» и «святого Франциска», но хотели вы штурмовать прелести моих доченек своим святым хером через задние ворота…

– Из глубины взываю к Тебе, Господи: к Тебе, Боже, из юдоли слез и узилища мизерного, – пели бедняки в церкви Святого Лаврентия. – Ибо нет в мире того, кто помог или падающего поддержал: ревностная зависть, притворное приятельство, жадность ненасытная[98]

– Призывали вы их к себе всякую ночь, всякую неделю, дабы погрузить вашего капуцина в теплую норку греха по самые яйца. Подговаривали, дабы устами, что должны бы петь псалмы, нежили они ваши достоинства, а причастие святое принимали из вашего петушка.

– Так человек человеку – волк, и что ему доброе имя; и поныне душа от лукавых врагов в осаде пребывает…[99] – продолжала паства, собравшись вокруг исповедальни.

– Были вы столь закоснелым во грехе и преступлении, что не жалели и кнута; хлестали их перед крестом и на кресте, не останавливались пред тем, чтоб искалечить и избить младшенькую, которой выжгли вы на заднице герб свой, отче. Но слишком уж натрудили вы свою карающую длань, ибо нашелся грешник, человек никчемный, обреченный на вечную погибель. Некто вроде меня, кто с ужасом узнал герб вашей благочестивой парафии, в которой случаются истинные чудеса, а люди на мессах плачут слезами Христа. Герб, выжженный на грешном заду молодой шлюхи, столь же гладком и круглом, как купола древних соборов, но остающемся только инструментом греха и разврата.

Священник все еще молчал. Но Вийон услышал его быстрое дыхание.

– Сидите вы тут, отче, и отпускаете грехи виновным, раздаете покаяние простачкам; видите песчинку в глазе брата своего, а бревно в собственном не замечаете?

Вийон прервал себя. Рядом пели псалмы, молились и всхлипывали. Однако молчание прелата поэта удивило. Думал он, что священник станет метаться, обрушивать на его голову проклятия размером с камни осадных катапульт, что в конце концов изгонит его из исповедальни, а может, даже призовет верных, чтобы те накостыляли пришлецу. А между тем ответом на обвинения Вийона было глухое молчание. Он не знал, сидит ли прелат как оледеневший или кипит от гнева, а может, даже заснул или погрузился в молитву. Так или иначе, поэту и сутенеру не оставалось ничего другого, как только залезать во все это еще глубже.

– Я мог бы преследовать вас, требовать иудиных сребреников за сохранение тайны, – говорил он глухо. – Но я этого не сделаю, пусть и не по доброте душевной. Ценой за мое молчание станет знание. Ваше преподобие, я хочу узнать правду о судьбах своих шлюшек: Марот из Шартра, которую называют Марией, и Марион Мадлен дю Пон, которую зовут Пикардийкой. Две девушки легкого поведения и еще более легкого нрава часто тебя проведывали, в последний раз – на праздник Благовещения Девы Марии. Говори, священник, что с ними случилось: куда пошли и что говорили. И если скажешь правду, я забуду о том, что ты проделывал с девками по ночам. Заставлю молчать малышку Жанетт, на чьем теле остались знаки твоего желания, и она никогда не скажет против тебя ни слова. Но если соврешь или преисполнишься гневом, клянусь увядшим членом святого Франциска, что донесу обо всем не только Псам Господним святого Доминика[100], но еще и покажу Жанетт присяжному судье из Шатле!

Вийон стукнул в стенку исповедальни, словно это он носил на голове тонзуру, и закончил исповедь, дав священнику Ноайю абсолюцию[101].

– Ты не знаешь, сын мой, что тут происходит… – тихий шепот священника проскользнул сквозь решетку словно змея. – Скажу тебе правду. Знаю, где пребывают женщины, о которых ты говоришь. Скажу тебе все, но только когда ты спасешь меня, честной мой человече. Потому что я в сетях диавольских, рядом с которыми последнее искушение Христа покажется невинными играми. Спаси меня, молю! Прошу! И узнаешь все, что захочешь узнать, отдам тебе все золото и все, чем владею.

Эти последние слова прелат проговорил, уже почти рыдая. Вийон почувствовал боль в колене, какая-то деревянная заусеница уколола его столь же сильно, как терние, извлеченное из мученической короны Христа.

– И как же мне тебя спасать? – спросил он. – От кого? Я не экзорцист, не ученый монах, а тут понадобится доктор Церкви, а не убогий бакалавр. Кто-то еще подозревает, что ты забавляешься с девками? Говори прямо, в чем дело, поп!

– Молю, не так громко! – голос монаха был преисполнен боли и страдания. – Не кричи в церкви, а не то ОН все услышит и покарает меня!

– Какой такой «он»?! Кто? Что? – вопрошал Вийон, сбитый – вернее сказать, сметенный – с толку словами священника.

Прелат стукнул в стенку исповедальни. А потом вскочил на ноги, вывалился из дверок, побежал в сторону хора, стремясь смешаться с толпой верных…

Вийон не позволил ему этого сделать. Встал на пути священника, словно стены Иерихонские на пути израилитов, ухватился за рукав сутаны, но поп ловко вывернулся у него из рук. А потом в один миг склонился перед поэтом и низко ему поклонился в пол.

Вийон ошалел, прелат же Ноай повел вокруг безумным взглядом.

– Молитесь, се – человек благословенный! – крикнул, указывая на поэта. – Слушайте его песни. Вот сеятель вышел сеять!

Вийон чуть было не выругался. В ноги ему кинулась толстая старуха, плямкая беззубым ртом молитвы, словно жуя утреннюю тюрю. За ней пал на колени высохший старец в порванной тунике и сбившихся шерстяных шоссах, открывающих худые трясущиеся ноги. Потом, словно за благословением святого, принялись падать в ноги и другие толстые, вонючие плебеи и плебейки. Вийон вдруг оказался в самом центре толпы прихожан, которые отделили его от убегающего священника.

– Хватит уже, хватит на сегодня, милые мои овечки! – кричал он, оделяя их знаком креста и раздавая благословения купно с тумаками. – Вы что же, хотите при жизни сделать из меня святого? Повырывать члены, чтобы поместить их в изукрашенные лари в сей славной парафии?! Говорю вам, им лучше оставаться при моем теле! Хватит, говорю вам, милые мои!

Он с трудом вырвался из круга людей, которые преклоняли пред ним колени, словно перед самой Богородицей. А какой девой мог быть Вийон, учитывая хотя бы тот факт, что девство свое он потерял в пятнадцатую весну своей жизни? Он рванулся туда, где исчез священник, продираясь сквозь кричащих, молящихся и коленопреклоненных людей, расталкивая селян и мещан, осматриваясь в поисках черных одежд прелата. Вздрогнул, когда где-то подле хоров промелькнула его стройная, словно из святых образов вынутая, фигура. Что было духу бросился туда, топчась по ногам молящихся, споткнулся, чуть было не свалился на пол, вскочил с колен, но когда добрался до хоров, священник исчез в толпе, словно рыба в толще вод. Вийон задержался у возвышения пресвитерия[102], где люди сотнями складывали тесаные деревянные кресты. Хотел спросить у кого-нибудь, куда пошел прелат. Ухватил за плечо низкого толстячка в кожаном чепце – тот как раз тащил на плече огромный дубовый крест, и спросил его, не видал ли тот поблизости Раймона де Ноая, но мужчина лишь покачал головой. Когда же он открыл рот, Вийон не увидал языка – незнакомец был нем, словно памятники ангелов вокруг незаконченного алтаря, а может, и глух как старый пень. Поэт понял, что, блуждая словно слепец вокруг пресвитерия, он наткнулся на своего двойника – немого; оттого выпустил руку бедняги, невольно поклонился ему да так уже и остался: в одиночестве, неприкаянный среди молящейся толпы. В последней вспышке озарения увидел еще запертый железной дверкой амбит – дворик за хорами. Однако, нажав на ручку, почувствовал, что дверь не поддается – она была закрыта, надежно скрывая тайну прелата де Ноая. А вместе с этим – и судьбы обеих несчастных потаскушек из Вийоновой стайки.

3. Паломничество нищих

Плебания прихода Святого Лаврентия была укреплена, словно королевский замок. Двухэтажный каменный дом прижимался к абсиде церкви и был окружен высокой стеной. Прелат, похоже, ожидал нашествия гуннов, венгров, визиготов, бургундцев и всех парижских содомитов вместе взятых, если уж увенчал верх стены кирпичными ребрами, а на все окна поставил решетки и солидные, окованные ставни.

Вийон терпеливо кружил вокруг строения. Глаз его, искусный в воровском промысле, высматривал дыру в крыше или неприкрытое окно – хоть какую-то щель, пусть и самую маленькую, сквозь которую можно было бы проскользнуть внутрь. Увы, ворота и стена тесно смыкались вокруг плебании, словно пояс верности вокруг naturalia принцессы. Но даже это было не самое большое препятствие для ночной вылазки. Стена была высокая, но через нее можно перелезть по веревке или приставив лестницу. Однако все здание окружено было людьми, что стояли тут, молились, произнося негромко святые слова, или пели святые гимны и псалмы. Приближался вечер, а площадка перед воротами и улицы вокруг усадебки священника все никак не пустели. Когда одни веряне уходили, другие занимали их место. Вийон завязал разговор с несколькими старухами и вскоре узнал, что плебанию здешний люд считает святым местом, где даже, мол, случаются чудесные исцеления, с небес сходят ангелы, утешая страждущих, а собравшиеся под стенами люди не чувствуют голода и боли. Перед воротами, что вели на подворье дома прелата, случались сцены, которые заставляли привыкшего к разврату и любовным наслаждениям Вийона размышлять о мирской тщете. И даже задуматься о том, не стала ли тропа его жизни тернистой дорогой смертного греха, а не – как он сам себе говорил – фонарем, при помощи которого Диоген искал истинного человека. Подле ворот, ведущих в плебанию, горел немалый костер, в который приходящие из боковых улочек мещане и селяне бросали предметы, связанные с развратом и грехом. Падали в пламя украшения с дамских чепцов, уппеланды, куртки, пошитые из бархата и атласа, чудесные оборки и кружева с платьев. Прислужники и челядь бросали в костер игровые столики, карты и кости, горели там даже свитки и книги, среди коих, видимо, имелись и списки святотатственного «Il Decamerone» или стихов Петрарки.

Глядя на мистерию, устроенную в честь прелата мещанами Тампля, Вийон почувствовал, что преисполняется отчаяния, так как можно было даже не мечтать о том, чтобы пробраться в плебанию на глазах у сотен верных прихожан.

Поэт как раз стоял перед пылающим костром, когда вдруг почувствовал прикосновение – отнюдь не ангельское, хотя и легкое, умелое и почти неощутимое. Однако это не была десница Господа, гладящая его по голове. Говоря же коротко, кто-то подбирался к его кошелю старым парижским способом, пытаясь обрезать ремешки, на которых тот висел.

Вийон не стал играть в доброго самаритянина – грубо ухватил руку, что ползла к кошелю, дернул, потянул вора за собой в угол между стеной плебании и старым сараем, относящимся уже к следующей усадьбе. И только тогда взглянул насмешливо на неумеху, который дал поймать себя на горячем.

Карманника, которого он схватил, нельзя было назвать приличным варнаком. Был это мальчишка, щенок, слишком рано оторванный от сиськи матери-суки, слишком молодой, чтобы стать убийцей и грабителем, но слишком взрослый, чтобы зарабатывать на жизнь нищенствованием, как ребенок. Не выглядел он уркаганом: было в нем три-четыре фута роста, на голове – растрепанные лохмы темных волос, голубые глазенки ребенка, который изо всех сил притворяется нахальным хулиганом. Возраст его непросто было определить, как частенько случалось с простым людом и плебсом. Мог он быть и семилеткой-переростком, а мог оказаться отроком лет двенадцати, невзирая на утлую фигуру.

– Ты, пацан, что, с быка на темечко свалился? – сказал Вийон без упрека и даже с интересом. – Среди бела дня в открытую режешь кошели? Под домом благочестивого священника? – и он презрительно чвиркнул слюной в сторону плебании. – Тебе что, вши умишко сожрали? Увидь кто тебя, кланялся бы ты уже палачу в Шатле и сплясал бы на веревке как вынь да положь.

– Да у вас так кошель хорошо свисал, – пробормотал малой. Не опускал взгляда, старался играть крутого пацана, но поэт чувствовал, как он дрожит. – Сам святой Лаврентий[103] шепнул мне: вот, Кроше, чудесная возможность. Не станешь нынче проводить ночь в норе, но проведешь ее в корчме с девками.

– Встреться ты не со мной – провел бы ночку со страппадо[104], за компанию имея палача да присяжного. Выжали бы тебя как старую онучу, пацан. Благодари святого Лаврентия, что попытался ты это сделать с нужным человеком.

– А я знаю вас. Вы – Вийон. Я читал ваши стихи.

– Умеешь читать? Ну надо же, я наткнулся на бакалавра. Но извини, не стану болтать с тобой о Горации или Овидии. События, благодаря которым мы повстречались, не имели ничего общего с поэзией – только с жизнью в этом славном городе. Потому поболтаем о делах.

– О делах? – малой аж покраснел. – Господин Вийон, я некоторое время шел за вами. Знаю, что интересует вас плебания. Я чувствую, что хотите вы туда войти, проникнуть да ощипать попика как каплуна…

– Ты, паря, не суй сюда нос, – с неудовольствием проворчал Вийон. – Твое дело – слушать и отвечать. Попался ты в мои руки и так просто не вывернешься. Тут не место для подростков и начинающих в нашем ремесле. Мне сейчас довольно крикнуть: «Вор!», и благочестивые простецы переработают тебя на повидло так умело, что останутся от тебя только шнурки от шосс. Поэтому отвечай на мои вопросы быстро и по делу.

– Слушаюсь, господин Вийон, – пока что казалось, что парень – Кроше, или как там его звали, – в полном восторге от встречи с прославленным вором и поэтом. Вот и славно, так и должно быть. Вийон, все же не со вчера работал над своей репутацией на улицах города.

– Ты ведь наверняка крутишься тут какое-то время, – монотонно продолжал поэт. – Потому и воровской нюх твой наверняка ощутил запашок, что доносится из плебании. Славная вонь, звонкая, как чистое золото и серебро. А потому расскажи-ка, какие у прелата обычаи и видел ли ты что странное в его доме.

– Я хотел туда проникнуть, – сказал нагло парень, – но не знаю, как пробраться внутрь. Мне нужен сообщник. Может, вы и подойдете…

Вийон ухватил его изо всех сил за плечо, да так, что малой аж зашипел.

– До тебя что, не дошло еще, что в этой исповедальне исповедник – я?! Пой давай, что знаешь о плебании. Иначе, Господом клянусь, отправлю тебя прямиком в Шатле, и тогда повстречаемся мы только в аду, в одном котле!

– Плебания всегда закрыта. Прелат Ноай никого не впускает. И никуда не выходит.

– Но мессы-то он отправляет.

– В церковь проходит каменным переходом, прямиком в амбит храма.

– А слуги? Должны же они делать покупки на рынке?

– Отправил всех слуг прочь. Две недели как.

– Может, он тогда выходит к этим шутам, что молятся день и ночь перед церковью?

– Встречается с ними только на мессах. Днем ставни держит закрытыми, не выходит, живет как в осажденной крепости.

– Интересно… Как узник в собственном доме. А что ночью? Прихожане расходятся?

– Да где там, – пробормотал малой. – Вокруг дома постоянно несколько десятков человек стоит. Молятся, поют и ждут чудес. Устраивают всенощные вокруг плебании.

– Ах ты ж, шанкровая, конским хером в рот траханная потаскуха, – покачал головой Вийон. – Кажись, прихожане хотят быть святее Папы и усерднее в молитве, чем господин прелат. Чтоб их чума взяла! Стало быть, способа незаметно туда пробраться нету?

– Верно. Молитвы вокруг прихода идут днем и ночью.

– И что ты еще приметил, Кроше? Странности какие? Огни? Голоса?

– Скажу вам кое-что, господин Вийон, – прошептал малой. – Кое-что я таки заметил, но хочу от вас платы.

– И какой такой платы, щенок?! Считай фартом, что я тебя страже городской в руки не отдаю. Скажу правду: если бы не нужны мне были сведения о прелате, ткнул бы тебя ножом да кинул бы в канаву. Убивал я людей и за меньшую вину, дурилка ты несчастная!

– Да я все расскажу вам, только, господин Вийон… возьмите меня в дело. Я знаю, что вы прелата на рывок хотите взять. Я вам пригожусь. Я малый, да оборотливый. Пригожусь вам хотя бы на стреме стоять. Я всюду могу войти…

– Говори, – прошипел Вийон. – А уж я подумаю.

– Ночью, – выдохнул парень, – священник ходит в церковь. Я видывал свет в окнах. Что-то там прелат в сумерках делает. Ходит по закрытой святыне с фонарем. И так каждую ночь. Но и это еще не все…

– Выкладывай, что знаешь!

– Священник… у него есть две чаши и две патеры для гостии. Одну он показывает пастве, а вторую прячет перед мессой за алтарем. А потом, после вечерни, выносит из церкви в плебанию.

– Откуда знаешь?

– Подсмотрел. Даже я порой хожу на мессу, – ухмыльнулся парень иронично.

То, что заметил парень, выглядело странно. Может, от этого и нет никакой пользы, а может, это ключ ко всему делу. Увы, Вийон и понятия не имел, где искать замок для такого ключа. Глянул на крышу церкви и увидел, что один из витражей окошка на сигнатурке, малой колокольне, разбит, а ставня висит криво. А значит, можно попытаться пробраться внутрь храма по отвесной крыше. Если бы только найти веревку и «кошку»…

– Ладно, Кроше. Ты мне пригодился. А теперь – вали!

– Но вы ведь обещали! – крикнул с обидой малой.

– И что же такого я обещал?

– Компаньоном меня взять. Для налета на плебанию.

– А поцелуй пса под хвост, а плебана – в головку, – рявкнул поэт. – Слушай, Кроше, ты меня, небось, с нянькой перепутал или с траханой своей матушкой! Ступай в госпиталь или поищи дурака, потому что у меня нет никакого желания нянькаться с сироткой да убаюкивать колыбельными сопливых засранцев.

– Но вы… вы…

– Ступай-ка ты к черту, куда глаза глядят. – Вийон дернул паренька, развернул его, а потом отвесил ему солидный пинок. Малой пролетел несколько шагов, упал в лужу. Встал, сплюнул грязью да конской мочой, бросил ненавидящий взгляд на поэта. Он еще отирал лицо грязным рукавом рубахи, а Вийон уже шагал задумчиво к крепости Тампль, расталкивая прохожих.

4. Маленький помощник

В тот же вечер Вийон постучал в дверь маленькой клетушки на чердаке доходного дома, выстроенного на мосту Нотр-Дам. Принадлежал этот дом столетней бордель-маман Бернардетте, известной тем, что некогда она весьма разумно использовала свои прелести для умножения богатства и имущества. Однако, когда настигло ее безжалостное время, а красоты ее стали пугать даже пьяных сельских парней, она купила старую развалюху, которую на парижских улицах прозвали Домом галисийки. А потом быстро превратила его в дом свиданий и воровскую малину, где находили приют вахлаки и висельники и где они могли не только в безопасности обговаривать свои планы, но и найти сладкое забытье в объятиях уличных девиц.

Именно тут Вийон и спрятал Жанетт Ля Петит, маленькую шельмовку, которая в мыслях преподобного прелата сходила за резвейшую из лошадок в упряжке Господа. Девушка была ходячим доказательством отступничества священника. У поэта не было сомнений, что известие о святом отце, который пользуется услугами молодых шлюх, не произведет никакого впечатления, вызвав разве что злые ухмылки на лицах плебеев и купеческих слуг. Поскольку какой же парижский священник не покупал за деньги прелестей веселых девиц? А в лупанарии и бордели ходили не только подмастерья и своевольные жаки, но и ректоры, цеховые мастера и члены городского совета. Но вот клеймо, которое в гордыне своей выжег прелат де Ноай на заднице Жанетт, наверняка бы возбудило интерес как светских судов, так и Святого Официума, поскольку порождало подозрения в использовании колдовства и отдавании почестей дьяволу. Поскольку – размышлял Вийон в совершенном согласии с аристотелевской логикой – священник мог выжечь клеймо на ягодицах девушки, постольку же мог он одаривать святотатственными поцелуями ее срамные места. А отсюда – всего шаг к целованию задницы черного козла.

Двери в комнатку, где он приказал укрыться малышке Жанетт, были заперты наглухо. Вийон некоторое время стучал, потом, потеряв терпение, принялся бить и пинать в деревянную дверь. Однако никто ему не открыл, а из-за старых, пообвытершихся досок двери не доносилось ни единого звука.

Черт подери, куда она могла запропаститься?! Ведь он приказал ей сидеть в норе у Галисийки как мышь под метлой, опасаясь, чтобы девица не попала в когти ловкого и хитроумного кошака, каким, несомненно, был прелат де Ноай.

Вийон не стал больше молотить в дверь, чтобы не привлекать внимания. К тому же, старая потаскуха Галисийка оберегала покой и порядок, как добропорядочная матрона – девство своей доченьки. Смысл в этом был, поскольку если бы дом ее вдруг ославился пьяными скандалами и дебошами, то быстро привлек бы интерес стражников Шатле и перестал бы быть спокойной пристанью для кораблей, освобожденных от цепей закона и морали.

Вийон прошел в конец галереи. Отыскал лестницу, быстро и осторожно взобрался трескучими ступенями на наклонную двухскатную крышу, покрытую обомшелым гонтом.

Окошко в комнатку Жанетт находилось у самого козырька крыши, под помостом, заставленным кучами бочек и мешков, что дожидались погрузки в портах Сен-Ландри[105] и Нотр-Дам; помост был застроен двумя рядами блоков с «журавлями», чьи конструкции ограничивали и без того узкий проход. Потому действовать Вийону было никак не проще, чем протягивать верблюда сквозь игольное ушко, но, к счастью, подгнившая крыша тут треснула и дощечки еще весной, в дождевую пору, уплыли в канаву. Потому Вийон ухватился за стропила, балансируя всем телом, спустился вниз по стене и с трудом нашел опору для ног на широкой горизонтальной балке под окном, что упиралась в стену, слепленную не только из глины, но и из сечки, смешанной с отрубями.

Окно было заперто. Вийон ругался, морочился с упрямой фрамугой, держась левой рукой за торчащие над улицей стропила. Наконец, в отчаянии выхватил кинжал, всунул чинкуэду в щель, поддел изо всех сил, чувствуя, что еще миг – и слетит вниз, а его несчастные останки удобрят парижские канавы. И тут защелка с треском поддалась – Вийон попросту выломал ее из трухлявого дерева.

Окно отворилось. Поэт проскользнул в маленькую комнатушку на последнем этаже, столь низкую, что он почти касался головой толстых балок потолка. По углам развевалась позабытая паутина, а от подгнивших досок пола тянуло влагой.

Вийон осмотрелся, ища взглядом Жанетт Ля Петит – или хотя бы какой-нибудь след, что указал бы, где ее можно найти. И конечно, если потаскушка вышла за вином и сыром, хорошо бы устроить ей сюрприз и поприветствовать в отворенных дверях комнаты, показывая – пусть и слишком нарочито, – что не сумеет она никуда укрыться от своего приятеля.

Вийон ошибался. Жанетт находилась в комнате, в дверь которой он безрезультатно молотил кулаками, пытаясь войти. Маленькая тринадцатилетняя шлюшка лежала на постели с широко распахнутыми, как у снулой рыбы, глазами. Мертвая, одеревеневшая и холодная. Убийца, похоже, настиг ее во время сна, поскольку одежда ее не была порвана и нигде в комнате Вийон не заметил следов драки.

Бедная малышка Жанетт… Что видели ее глаза перед смертью? Кто прокрался в ее темную комнатушку, чтобы исполнить жестокий приговор невольному и единственному свидетелю безумств прелата Раймона де Ноая?

Вийон осмотрел тело. Шлюха была задушена. На шее ее он увидел припухшую, набрякшую темно-синюю полосу. Гаррота?

Что-то в картине убийства ему не нравилось. Вийон скорее купил бы кота в мешке, чем историю о том, что Жанетт задушили при помощи проволоки или куска бечевы. Потому что какая бечева и какая гаррота оставят след в виде синей полосы и видных тут и там небольших глубоких ранок на шее жертвы? А именно такой шрам и видел Вийон на теле своей верной потаскушки. К рогатому бесу! Франсуа повидал в своей жизни немало трупов – как лишенных жизни при помощи меча и кинжала, так и нескольких приятелей, что закончили свой бунташный путь, повиснув между небом и землей в петле, затянутой умелой рукой заплечных дел мастера. Но след на шее маленькой шлюшки не походил на конопляную веревку или человеческую руку. Ее что, удавили… поясом, утыканным шипами? Колючим ошейником? Но как, мать его? И зачем было прилагать столько усилий, если хватило бы тычка кинжалом?

Он внимательно осмотрел комнату, проверил углы. Двери затворены были изнутри и заложены наглухо засовом. Окно тоже прикрыто изнутри – щеколду выбил и выломал он сам, когда сюда входил. Кроме следов его клинка, он не видел нигде ни единого знака, оставленного убийцей, а тот ведь каким-то образом должен был войти в комнату, задушить Жанетт и улетучиться. То есть задушить-то он ее точно задушил, но как же он вышел, если дверь и окно были заперты изнутри? Секретный проход? Вийон чуть не фыркнул: в этой старой развалюхе такой ход вел бы разве что прямиком под юбки Галисийки.

И похоже, вспомнил он о хозяйке в дурной час.

Потому что кто-то вдруг застучал в дверь настойчиво и зловеще. Вийон услышал снаружи гомон голосов, среди которых выделялся, поднимаясь к самим небесам, тонкий фальцет старухи:

– Жанетт, сучка, открывай!

Поэт замер. Он оказался в капкане, в проклятущей крысиной ловушке, дорога из которой вела только на виселицу. Некоторое время он еще тщил себя надеждой, что Галисийка отступит хотя бы на минутку, дав ему тем самым возможность сбежать, однако удары в дверь не прекращались.

– Жанетт, чертова ты киска, – пищала старая перечница нервным, визгливым голосом. – Ты за комнату вот уже два дня не платишь! Куда ты подевалась, падаль завонявшаяся? Это приличный дом, и жить тут могут только те, кто платит!

Вийон, ясное дело, отвечать не стал. Надеялся еще переждать скандал, а потом выскользнуть, однако старуха оказалась ловчее. А к тому же пришла не одна.

– Что тут, матушка? – спросил грубый мужской голос, принадлежащий, должно быть, подмастерью каменщика. – Вышибаем дверь?

– Наверное. Делайте свое дело, добрые господа.

– Жаль дверок-то, – заявил второй голос, а Вийон мысленно благословил его. – Может, ее там и нету вовсе? Говорю вам, эта потаскушка упорхнула отсель как молодая голубица. Пьет теперь винцо с полюбовником и смеется, что так ловко вас надурила.

– Вышибайте! – крикнула Галисийка. – Жанетт, ежели ты там, то Богом клянусь: обдеру тебя до нитки! Еще и за дверь мне заплатишь!

Стук долота или клина заставил Вийона покрыться потом. Он не мог тут остаться, это было ясно как день. Понимал, что ждут его серьезные проблемы, если Галисийка и прислужники застанут его в этой комнатке с трупом Жанетт. С другой стороны, сбеги он через окно, оставив тело девушки, потеряет единственное доказательство, благодаря которому он мог бы шантажировать прелата де Ноая. Труп маленькой потаскушки все же стоил нынче поболе, чем сама девка при жизни.

Дверь затрещала, когда с противоположной стороны посыпались на нее удары молотков. Вийон не стал больше ждать. Схватил ветхую попону с постели, завернул в нее тело, перехватил своим поясом. Выглянул на улицу – были уже сумерки, время, когда запирали городские ворота, а потому на мосту Нотр-Дам народу было уже немного. Серый саван близящегося вечера наползал на дорогу – солнце западало за изломанную линию крыш, тонуло в лесах и болотах, раскинувшихся между стенами и воротами Святого Гонория.

Дверь затрещала, выламываемая из петель. Не было времени размышлять или взывать к здравому рассудку. Чувствуя, что он ставит свою судьбу на карту, Вийон подтянулся к окну, широко расставив для упора ноги, откинулся всем телом, примерился и одним движением выбросил труп Жанетт прямо на кучу бочек, что, связанные веревками, доходили почти до второго этажа. Худое тело потаскушки с шумом упало на них, и шум этот – мог бы поклясться Вийон – слышали не только в Лувре и Шатле, но и в зловещей Бастилии. Вийон не стал ждать старую Галисийку и в последнем отчаянном прыжке вытолкнул себя наружу, с трудом сохранив равновесие на деревянном карнизе, ухватился за стропила и принялся медленно, контролируя себя, передвигаться влево, вдоль стены дома. Соседний дом оказался ниже, едва достигая двух этажей, крыша его прислонялась к развалюхе Галисийки, и Вийон мог без труда до нее добраться, найти лестницу или ступени, сойти вниз – и по дороге прихватить тело Жанетт.

Этот составленный им план развалился еще до того, как Вийон принялся воплощать его в жизнь. Идя по карнизу, он наступил на треснувший кусок глинобитной стены, тот выкрошился между балками, оторвался от плетенки и свалился вниз – прямо на группу плотогонов и подмастерьев, которые как раз шествовали неуверенным шагом из корчмы в публичный дом – или, быть может, из борделя в трактир. Кто-то из прохожих получил по голове, Вийон услыхал внизу крики и проклятия. Сплавщики и уромщики были пьяны, но не настолько, чтоб не задрать голову. А когда сделали это, повели себя ровнехонько так, как всякий честной парижский мещанин при виде вора, шельмы или варнака.

– Грабитель! – рявкнуло несколько глоток. – Хватайте его! Держите!

Пьяные соображали туговато. Поэтому часть уромщиков встала под стеной, крича и грозя Вийону кулаками; остальные погнали к воротам, чтобы взойти на галерею и лестницу – наверняка для того, чтобы перехватить его с другой стороны. Поэт замер, услышав треск внутри комнаты, глухой стук, который свидетельствовал о том, что дверь в приют Жанетт пала, выломанная из петель. А сразу после этого из окошка выставилась кудлатая башка в чепце, в которой он опознал старуху Галисийку.

– Ворюга! – завопила та пискляво. – Хватайте его, добрые люди! Обокрал нас! Все забрал! Два ливра дам… В смысле – два солида!

Вийон не стал ждать, пока кто-то из парняг выскочит на крышу или карниз, чтобы сбросить его с балки, словно мартовского кота. Терять ему было особо нечего – а спасать так и вовсе не нашлось бы ничего. Поэтому он развернулся на карнизе, прикидывая расстояние до кучи бочек, выругался, оттолкнулся от стены и прыгнул…

Пролетел над головами плотогонов, с грохотом ударился о бочки, и от этого шума, казалось, закачался и Собор Богоматери. Своей тяжестью Вийон завалил бочки, взвыл от боли и, окровавленный, скатился на мостовую. Был жив, ничего себе не сломал, все члены его, купно с головою, были, кажется, в порядке. Одним движением подхватил тело Жанетт, забросил его на плечо и, постанывая да спотыкаясь, помчался по мосту на юг – в сторону спасительного лабиринта проездов, закоулков и переходов Сите.

Просчитался. Едва выглянул из-за поворота, как получил чем-то по лбу, сильные руки уромщиков сжались на его плечах. Он сражался что твой бык, повалил кого-то из противников, хотел пробиться сквозь окружившую его толпу…

Тщетно. Через миг кто-то кинулся ему в ноги, другой крепко ухватил его. Получил он кулаком в лицо, потом наотмашь слева; поэт выпустил тело шлюхи, свалился в канаву только затем, чтобы сразу же получить пинка: один, второй, потом даже не считал. Все тело было как в огне, он крутился, стонал под градом ударов. Похоже, сплавщикам не было дела до его титула бакалавра свободных искусств, Вийон также сомневался, чтобы кто-то из них узнал в нем автора веселых стишат.

Судя по всему, он был у них в руках. Два мощных уромщика вздернули его на ноги. Избитый, что твой пес, Вийон тяжело дышал, плюясь кровью с разбитых губ. Не видел уже одним глазом – тот заплывал кровоподтеком, разраставшимся на гордом и благородном лице поэта; и на лице этом кулаки парижских плебеев выписали нынче свой жалобный тренос[106], куда более выразительный, чем строфы стиха на пергаментной странице.

Один из сплавщиков – низкорослый, грубый мужичина, смердящий дешевым вином и чесноком (да еще телом, не мытым, пожалуй, со святого Мартина[107]) – склонился над продолговатым свертком. Отбросил краешек попоны и охнул, увидав бледное лицо Жанетт. Отскочил, прикоснувшись к холодной как лед щеке покойницы, забормотал, словно утопленник, пытающийся вздохнуть последний раз под водою. И все время непроизвольно вытирал ладони о вамс и куртку, как если бы прикоснулся к телу, несущему на себе знак черной смерти.

– Это убийца! – крикнул один из преследователей Вийона.

– Девку убил!

– Труп хотел спрятать!

– Кликнуть стражу! Быстро!

– Люди-и-и-и! Люди-и-и-и! Мы убийцу поймали!

Вийон вздохнул. Мистерия его жизни склонялась к последнему своему акту. Новым аккордом его карьеры шельмы и поэта наверняка станет Шатле, где сперва он станцует на страппадо, словно птичка со сломанными крыльями, а потом, избитый и окровавленный, будет отдан под опеку ворон и воронов на славной виселице Монфокон.

– Нас вздернули, висим мы – шесть иль пять, – сказал он весело. – Плоть, о которой мы пеклись годами, гниет, и скоро станем мы костями…

Плотогоны поволокли его к дому Галисийки. Не жалели ни кулаков, ни тумаков. Проклятые городские простецы! Вийон не дергался, не пытался ничего объяснять. К тому же сомневался, что это хоть что-то могло изменить. Банда, которая его окружала, не походила на благодарных слушателей или людей, которых легко удастся убедить, что он просто устроил себе невинную прогулку по карнизу дома Галисийки, а девка была его тайной воздыхательницей, которая сама удавилась от тоски по любимому.

Вытянули его на улицу, на мостовой проезд. И в этот момент произошло нечто, что Вийон сумел заметить лишь уголком глаза. Он узрел, как со стороны Сите с грохотом и треском приближается двуколка, в которую впряжен мокрый и вспененный сивый коняшка, немилосердно погоняемый кнутом возницы. Повозка ворвалась в группу плотогонов, с грохотом разбросала их; сплавщики и подмастерья с криками разбегались от нее в стороны. Один получил копытом, второй попал под колесо, третьего отшвырнуло в сторону длинное дышло повозки. А на козлах двуколки сидел, размахивая словно одержимый кнутом…

Кроше! Мелкий воришка из-под плебании Святого Лаврентия.

Ударил батогом раз, другой, третий, крутанул вокруг головы свистящим ремнем и с воистину дьявольской быстротой хлестнул прислужника, вцепившегося в десницу поэта. Бич рассек противнику лицо, развалил нос и губы. Смердящий плебей завыл, схватился за голову, крикнул, выпуская руку Вийона, и тогда Франсуа ударил его сверху по затылку сплетенными руками, добавил локтем, прыгнул в сторону повозки, словно мчащийся в атаку вепрь, вырвался из лап воющих, нахлестываемых кнутом прислужников.

– Вийон! – заорал Кроше. – Запрыгивай!

Поэт прыгнул в повозку. Но прежде чем добраться до деревянного борта, наклонился, схватил тело Жанетт, а потом, держа в объятиях мертвую потаскушку, перевалился через борт двуколки, со стоном свалился в солому, пахнущую яблоками из лотков и лавок, насыщенную запахом свободы, словно грива небесного коня, что несется цветущими лугами под безоблачным небом. Кроше щелкнул коня батогом; рванули с места, разбрасывая пьяных, окровавленных, ругающихся и орущих плотогонов, полетели по мосту на правый берег Сены, оставляя позади переполох и неразбериху, исчезая с глаз преследователей.

У Вийона не было сил даже встать. Когда загнанный конек пошел уже не так резво, он все еще лежал на спине, прижимая к себе труп Жанетт, глядя на вечернее небо, на котором, словно лампадки в День Всех Святых, загорелись первые звезды. Повозка покачивалась и тряслась, подбрасывала его кверху, скрипела и гремела, однако Вийон ощущал себя словно в колыбели, в char tremblant[108], обшитой лучшим генуэзским бархатом.

Прошло немало времени, прежде чем он сумел опереться на поврежденный локоть и сесть. Кроше повернулся к нему, глянул, смурной, на поэта, словно прочитав его мысли.

– Почему?

Это было одно-единственное слово. Так мало и так много в одном вопросе.

– Я не хотел брать тебя в подельники, – сказал Вийон. – Оттолкнул как паршивую собачонку. А ты вернулся и спас меня от петли.

Кроше кивнул.

– Так вот я и спрашиваю: почему? Отвечай, а не то, трахаными сиськами вавилонской блудницы клянусь, я за себя не отвечаю.

Кроше улыбнулся: холодно и коварно, словно маленькая ласка.

– Причина проста, – сказал он глухо. – Я спас тебя, Вийон, потому что я… твой сын.

5. Святое и невинное дитя

– Это чушь. Я не могу быть твоим отцом, Кроше.

– Кольтьер ля Жанетт. Твоя подруга и конкубина. Был ты с ней еще в те времена, когда была у тебя совесть как у херувима, а при одном упоминании о воровстве или перерезании чьего-то толстого горла ты начинал истово креститься. Было это во времена, когда ты ходил на святую мессу и в Наваррский коллеж, где обучался риторике и латыни.

– Твоя матушка? И правда, я ее знавал, но это еще не причина подозревать, будто ты пришел в этот мир посредством моих лядвий. Я спал со многими девицами, мой мальчик, и, как легко догадаться, набожных среди них было немного. То, что я некоторое время ходил под ручку с Кольтьер, которая, как сейчас помню, умело выжимала мужской гранат прямо себе в ротик, не означает, что тебе следует называть меня отцом. Скажу более, темперамент твоей матушки дает тебе причины подозревать в отцовстве половину Парижа, включая святых отцов из аббатства Сен-Жермен, да что там! – даже придворных покойника Карла Ублюдка[109]. Что там случилось с Кольтьер?

– Умерла от чахотки. Сразу после моего рождения.

– Ха, тогда спроси дерево или терновый куст – может, Господь Бог объявится тебе в нем, словно Моисею, да укажет на истинного отца. А меня отцом не называй: не помню, чтобы я обрюхатил твою мать. Держи язык за зубами, потому что я не уверен, чтобы хоть когда-то выплодил какого-нибудь бесенка. А если такое и случалось, то все они поплыли Сеной еще до того, как родились.

– Хорошо, господин Вийон. Но, может, в таком случае, – потер паренек руки, – возьмете меня сообщником? Я ведь все же спас вам жизнь, а, как я упоминал, единит нас определенное совпадение… целей. Я тоже хочу добраться до дома прелата.

– Да пусть ему, – подмигнул Вийон. – Если хочешь лишиться головы, то можешь ко мне присоединиться. Но ты лучше лишний раз подумай, потому что в доме у священника происходят довольно странные вещи, а причина, по которой я желаю пробраться в плебанию, не имеет ничего общего с желанием нарушить седьмую заповедь[110].

– Не хотите его ограбить, господин Вийон? – удивился пацан. – Тогда почто вам отец де Ноай? Станете просить его благословения? Думаете, после разговора с таким благочестивцем попадете прямиком в райские кущи? Ведь не станете же вы утверждать, что раскаиваетесь в своих грехах, потому что даже я, малый ребенок, на это не поведусь.

– Этот проклятый плебан скакал на моих лошадках так часто, что одну заездил намертво, – Вийон тронул ногой тело Жанетт, – а две другие от него сбежали куда-то в луга, далёко от садов Господней любви. А надобно помнить, что ранее были это хорошие и послушные кобылки.

– Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волосы твои – как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы твои – как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни… – процитировал со знанием дела малец.

– Откуда знаешь?

– Догадался, господин Вийон, что вы бы не волновались так из-за линялой и драной кошки.

– Верно догадался. Священник был последним человеком, который их объездил. После его посещения девки мои пропали бесследно. И я хочу прижать попика, чтобы узнать, что с моими девицами случилось.

– А для чего вам тогда тело этой малышки? Простите, но вы ведь не забрали его лишь затем, чтобы, как добрый самаритянин, устроить девице достойные похороны?

– Это наша единственная наживка для крупной рыбины, а именно – прелата церкви Святого Лаврентия. Скажем прямо: Раймон де Ноай не брал Жанетт без кнута. И оставил на ее теле следы, которые могут заинтересовать не только епископа, но и белые сутаны отцов-доминиканцев. Это наш туз в рукаве во всей этой игре, потому что благодаря этому священник окажется у нас в руках.

– Не знаю только, как надолго, – сморщил нос парень. – Эта маленькая шлюшка начинает разлагаться. Через пару дней завоняется, потом в теле ее появятся черви, после…

– Знаю, что будет после, – рявкнул Вийон. – И как раз прикидываю, что делать, дабы эти вот последствия оттянуть как можно дальше.

– Можно спрятать тело на кладбище Невинноубиенных, – предложил мальчишка. – Я там живу, около старого дуба. Сунем ее в холодный склеп, где она будет в безопасности несколько дней. А за это время придумаем, как пробраться в дом священника.

– Согласен, – кивнул Вийон. – Хорошая идея. Поехали на кладбище.

Они быстро свернули в путаницу переулков позади парижского торжища. Оставили повозку в болотистом заулке, забрали тело и побрели обезлюдевшими улочками к погосту, на котором всякий день царили преступление и разврат, куда тянулись нищие, больные, воры и честны́е преступники, чтобы пить и развлекаться на старых могилах. Каменные плиты служили им постелями, на которых они забавлялись с проститутками, а склепы – исповедальнями, где они исповедовались компаньонам, раскрывая планы будущих преступлений и краж.

Нежданно от Сены пришел влажный туман, скользнувший длинными языками меж усадеб и лавок, превращая улицу в пропасть, в которой мелькали стаи ужасных призраков и мар прямиком из снов безумцев.

Они вошли на кладбище через размалеванные и проржавевшие ворота на углу ля-Линжери и Ронери. Продвигались в туманных испарениях, мимо мокрых надгробий, накрененных деревянных крестов над могилами бедняков. Вийон осматривался в поисках какого-то сарая или часовенки, в которой обитал Кроше.

– Уже недалеко, – выдохнул малец. – Пойдем вон к тому дереву.

В самом центре кладбища рос старый засохший дуб, целясь растопыренными когтями сучьев в небеса. Вийон осмотрелся, ища место, куда бы положить тело, как вдруг рядом с деревом шевельнулось нечто темное. Он вздрогнул, в первый момент приняв эту мрачную фигуру за изображение Христа с разбитой могилы. Сгорбленный и печальный человек с лицом ребенка выпрямился, окинул их взглядом.

– Он нас увидел! – зашипел Вийон. – Черт побери, он увидел труп!

– Это Ангелин, городской немой дурачок, – фыркнул мальчишка. – Тело его и душа одинаково покручены – совсем как дьяволовы рога. Приходит он в церковь Святого Лаврентия и приносит кресты на строительство нового алтаря. А сперва вырезает их из старых деревьев – вон его знак.

И правда, Вийон вспомнил уже немого, которого пытался расспросить в церкви о прелате, когда тот исчез с глаз поэта. Странный человек как раз вырезал на коре старого дуба отчетливый беловатый крест. Поэт видел, как он забрал две толстые ветки, отрубленные от дерева, а потом зашагал к воротам и растворился в тумане… А может, и не было его?

И отдали Иакову всех богов чужих, бывших в руках их, и серьги, бывшие в ушах у них; и закопал их Иаков под дубом, который близ Сихема.[111]

Кто сказал это? Вийон? Немой? Кроше? Погоди, а куда исчез малой? Вийон пораженно осматривал кладбище, напрягая взгляд, пытаясь заметить что-то еще, кроме выщербленных крестов и разрушенных склепов.

– Кроше? Где ты?

– Тут, рядом, – голос ребятенка, казалось, доносился прямо из-под ног Вийона. Поэт осмотрелся, но нигде не мог разглядеть щуплой фигуры мальца.

– Да здесь я, под твоими ногами, – засмеялся Кроше.

Вийон опустил взгляд и покачал головой. В земле, меж корней дерева, оплетавших небольшую каменную могилу, зияла дыра – большая, вымытая дождями да водой, а может, образовавшаяся на месте провалившейся могилы. Мальчик сидел там – на поверхности торчала одна голова. Корчил рожи.

– Вот оно, царство господина Кроше, – сказал весело. – Тут я и живу, прихожу каждую ночь. Не бойся, эта дыра куда больше, чем кажется. В ней бы и весь Париж поместился со всеми рынками и виселицами!

Вийон свалил с плеча труп Жанетт. Кроше подхватил его, оплел руками, словно паук, и приподнял голову.

– Как мы встретимся и что ты собираешься делать?

– Пойду на исповедь. То есть поболтаю со священником. Попытаюсь узнать, как войти в плебанию. Потом приду сюда – и что-то решим.

– Стало быть, удачи с раскаянием. Кайся во грехах и молись сколько есть мочи, а я пока подремлю, – сказал весело парнишка. – До встречи, Вийон.

Он нырнул в дыру, как толстая крыса или червяк, просверливающий человеческое тело, втягивая за собой труп Жанетт, завернутый в попону. Исчез, словно и не было его никогда.

6. Угрызения совести

– И как же мне вам помочь? – выдохнул Вийон во тьму исповедальни. – Не хотите сказать, что вас мучает, кто тот таинственный человек, который вас преследует? Я бы охотно вас от него освободил, но – ей-же-ей! – скажите мне хотя бы его имя! Пока что невозможно говорить с вами откровенно, поскольку на мессе постоянно окружают вас прихожане, а из дому вы вообще не выходите. Впустите меня в плебанию, и я уверяю, что ваш преследователь убедится, как сложно жить с чинкуэдой между ребрами. Уверяю, что, когда предложу я ему полфута хорошей миланской стали, он развеется словно дым.

– Даже если бы я говорил тебе на арго или ротвельше[112], даже если бы показывал на языке знаков, он бы услышал. Он все слышит, сын мой.

– Отчего же вы тогда просто не выйдете? И не предадите себя хотя бы под опеку епископа?

– Я – пленник в собственном дому, – застонал прелат, а в голосе его послышалась боль. – Спаси меня, добрый человече, и пускай даже ты содомит или убийца, дам я тебе такое отпущение, что сможешь ты живым войти в Царствие Небесное.

– Я бы предпочел золото, ваше преподобие. Отпущение можно дать, можно забрать. А кроме того, всякое отпущение требует пожертвования, а я, как человек простой, предпочитаю брать, а не давать. Да и, сказать честно, я и так уже слишком потратился в связи с вашим делом, чтобы довольствоваться парой здравиц. Говорите, что вы пленник… Но ведь на мессу вы ходите. Отчего же не выйдете со мной из церкви – пусть бы и сейчас вот, немедленно?! Обещаю вам безопасность!

Из глубины исповедальни донесся тихий стон. Священник корчился, словно червяк, пришпиленный в земле иглою. Поэт наслаждался его болью – представлял себе, что прелата грызет, словно бешеная собака, собственная совесть.

– Если я выйду хотя бы на шаг за дверь, он меня убьет. Окончательно и бесповоротно.

– Кто он таков?

– Не могу сказать, – священник просто стонал от боли. Вийону было интересно, притворяется ли тот, или и вправду рыдает над своей несчастной судьбиной.

– Он в плебании? Ходит по церкви? Укажите мне хотя бы след его!

– Началось все с Ангелина. С этого проклятого немого! – прохрипел священник сквозь решетку, а Вийон почувствовал, как вместе со словами прелата слетают с его губ капельки слюны. Чувствовал влагу на своей руке, сжатой на решетке. – Спрашивай его и узнаешь истину.

Ангелин? Кто таков? Вийону вдруг показалось, что он где-то уже слышал это имя. Погоди-ка, так ведь звали немого, которого они встретили на кладбище!

Священник хрипел, давясь слюной и кровью. Стукнул рукой по доскам, а потом вскочил, будто почувствовав за воротом сутаны легион бесов, и вылетел, спотыкаясь, из исповедальни.

Вийон не пытался его остановить. Даже не потому, что вокруг прелата сразу собралась толпа верующих, из которых всякий жаждал прикоснуться к одеяниям святого. Просто заметил нечто на полу. Это была кровь. Прелат уходил из исповедальни, истекая кровью, оставляя на камнях отчетливые красные следы, затаптываемые теперь пуленами и сандалиями верных, затираемые вылинялыми штанинами коленопреклоненных, впитывающиеся в кафтаны и куртки безумцев, что бились на полу – им как раз явился Творец или ангел из сонма Господня…

Охваченный любопытством, Вийон заглянул в исповедальню. На деревянной лавке лежали сломанные, погнутые ветки – колючие ветки тернового куста. Поэт поднял одну, покрутил в руках, чувствуя, как красная влага прилипает к коже. Это была кровь прелата Раймона де Ноая.

Проклятие, он уже ничего не понимал!

7. Saints Innocents[113]

– Кроше?! Куда ты подевался, чертов ублюдок?!

На призывы Вийона не ответил никто. Поэт кружил вокруг старого дуба, заглядывал за могилы, в мавзолеи, проверял кусты, склонялся над дырой, где обитал мальчишка.

Ничего.

«Наверняка пошел воровать. Будем надеяться, что он не попал в руки стражников и те не ведут его в Бастилию или в Шатле». Этот маленький засранец был ловок и выглядел как любой парижский уличный мальчишка, но Вийон помнил, что он слишком легко дал себя поймать, когда пытался обокрасть его. Поэт надеялся, что тот не отправился вновь на воровскую охоту, во время которой хватило бы и одного неверного шага, чтобы из преступника сделаться добычей, а из добычи весьма быстро превратиться в падаль.

Вийон встал на колени, заглянул в дыру, в которой вчера исчез Кроше. Дыра как дыра – вымытая дождевой водой между корнями, она уходила куда-то вглубь и была даже тускло освещена. Вийон заметил сухую листву и кости птиц – наверняка занесенных зверями.

Хотя из дыры несло гнилью, он вдруг почувствовал необоримое желание увидеть логово Кроше. Осторожно лег на влажную траву, а потом пополз вперед, погрузив плечи в отверстие, которое оказалось куда больше, чем выглядело снаружи. Он без проблем мог передвигаться не только ползком, поднимая голову, но и на четвереньках.

Нора довольно круто уходила вниз. Смрад гнили шибанул с удвоенной силой. Он закрыл нос и рот рукавом робы, скривился. Как Кроше здесь выдерживал?

Он соскользнул ниже, до места, где коридор расширялся, образуя небольшую камеру. Оттуда повеяло чем-то несвежим, гнилыми листьями и источенным деревом. Услышал он и крысиный писк. Черт побери, что это было за место?

Он скривился, различив кучу мусора: гниющих трупов, белых костей, объедков и глиняных черепков. Первое, что он увидел, когда зрение его привыкло к полумраку, была голова дохлой лошади, оторванная или отрубленная у самой шеи. Мерзкая гниющая башка таращила на него белые глаза, а челюсть ее шевельнулась так внезапно и неожиданно, что поэт ухватился за рукоять чинкуэды.

Ложная тревога: это была всего лишь маленькая, волосатая крыса, которая метушилась внутри черепа. Вийон понял, что нора, в которой обитал Кроше, служит местным обитателям – как и торговцам с окрестных рынков – обычной свалкой, куда бросают гнилую репу, капусту, потроха скотины и куски испорченного мяса.

А потом он увидел маленькую сморщенную ручку, что торчала между коровьими шкурами, порванными крысами, и понял, что в яму эту бросали не только тронутую червями падаль. Похоже, парижские потаскухи бросали сюда и задушенных нежеланных детей, колдуньи же оставляли здесь извлеченные из лон грешных женщин плоды их незаконной любви.

Воистину симпатичный мир выбрал себе для жилья Кроше. Общество крыс, костей, гниющих потрохов и задушенных детей. А когда он спит, коровьи шкуры служат ему подушкой? Или во сне он припадает к гниющей конской голове, надгрызенной крысами? А разлагающимися телами детишек играет, словно куклами?

Вийон поскорее сбежал оттуда. Выполз пятясь, словно рак. Неподалеку от выхода его накрыло рвотными позывами, он с трудом справился с ними; измазанный в грязи и глине, вылез наконец на дневной свет, на влажную траву.

И не мог больше терпеть. Добрался до дерева, оперся о его жесткую кору и опорожнил желудок, давясь и хрипя. Тошнило его долго, до пустого желудка, а потом он затрясся и вжался в дерево, прижимая лоб к прохладной коре.

– Господин Вийон, люди смотрят!

Злорадный голос Кроше привел поэта в чувство. Мальчишка стоял в паре шагов от него, и худое его лицо кривилось в злой ухмылке.

– И как вам понравился мой дом, господин Вийон? Вы там что потеряли? А может, винца перебрали? Какой-то вы бледный!

– Со мной все в порядке! – рявкнул Вийон. – Просто удивлялся твоей халупе. Ты там ночуешь? В таком смраде?

– Хорошее место, – Кроше пожал плечами. – Зимой тепло, как в животе у мамочки.

– Прекрати!

– Твоя девочка цела и здорова, если ты об этом. Спрятал я ее поглубже… Куда глубже, чем место, до которого ты добрался.

– Если хочешь болтать о трупах, то найди себе компанию могильщика, – сказал Вийон. – Я же нынче ищу общества некоего Ангелина. Того, о котором ты мне говорил.

– Это немой, что носит кресты в церковь. Да ты его и сам вчера видел на кладбище.

– Значит, я догадался верно. Пойдем к нему!

– Зачем?

– Потому что господин священник сказал мне во время исповеди, что с Ангелина все и началось. Поэтому нужно его прижать и выудить все, что он знает о прелате.

– С Ангелина? Началось? – Оторопевший парень почесал голову. – Знаешь, Вийон, это интересно, но я о нем даже не думал. Но теперь-то у меня в черепушке словно прояснилось. Скажу больше, участие калеки в истории прелата многое объясняет.

– Тогда пойдем и поговорим с ним.

– Он немой.

– Я знаю фокусы, – процедил сквозь зубы Вийон, – после которых хромые обгоняют коня галопом, а слепцы внезапно прозревают. Все решит немного жестокости, веревка и длинный раскаленный прут.

– Пойдем. Я знаю, где его можно найти.

8. Crucifige eum![114]

Вийон и Кроше ворвались в комнатушку Ангелина, словно пара голодных волков в овчарню. Хозяин им навстречу не вышел. Да и, сказать честно, не казался удивленным их визитом. Его вообще мало что могло удивить. Несчастный калека коленопреклоненно молился перед двумя свежими крестами, которые наверняка вскоре пожертвует приходу Святого Лаврентия.

Не суждено ему было завершить молитву. Вийон схватил его за плечо, вздернул вверх, а Кроше вырвал из пальцев четки. Немой не стал протестовать. Позволял делать с собой все что угодно, будто баран, ведомый на бойню. Смотрел на них голубыми глазами большого ребенка, и Вийон вдруг почувствовал себя глупо и не в своей тарелке. Гнев его утих, опал, словно истлевшие одежды с плеч нищего. По дороге сюда он прикидывал в голове план искусного допроса, которому намеревался подвергнуть несчастного резчика крестов. Не было при нем палаческого набора инструментов, а потому пришлось бы довольствоваться тем, что окажется под рукою. Но демонстрация силы и боли должна была начаться с вырывания ногтей. (Вийон специально взял для этой цели кузнечные щипцы.) А кончиться – прижиганием (поскольку в любом, даже самом беднейшем доме всегда можно отыскать печь или очаг, или хотя бы простую свечу) или даже страппадо, в чем должны были помочь веревка и железный крюк, спрятанный в сумке поэта.

И весь этот план пошел псу под хвост. Глядя на ласковое лицо немого, Вийон почувствовал на своих плечах всю тяжесть тридцати с гаком весен. Понял, что постарел, утратил весь кураж тех времен, когда был шельмой и жаком, устраивающим дикие шуточки в Латинском квартале. Не мог он бить и пытать несчастного калеку, создателя резных крестов, покорного человека, не принадлежавшего к миру шельм, воров и разбойников.

Поэтому он в сердцах схватил Кроше за ухо, вырвал у него из рук четки и вернул немому. Тот в ответ перекрестил его.

– Ай! – завыл недовольно мальчишка. – Вийон, что ты! Это стоит два солида!

– Понимаешь, что я тебе говорю?! – Поэт обратил на Кроше внимания не больше чем на ползающих по стенам мух. – Ты слышишь наши слова?

Кивок. Несчастный Ангелин, как видно, был только нем, а не глух. К его счастью.

– Хочу знать, что происходит в плебании прихода Святого Лаврентия. Кто там бывает и отчего священник – пленник в собственных стенах. Пробст утверждает, что ты, – он ткнул в немого пальцем, – стал причиной всего этого зла. Зла, которое нужно выжечь каленым железом.

Отрицание. Явственное медленное движение головой.

– Нам нужно знать, кто там находится. Отчего священник носа не кажет из дому? Зачем ходит ночью в церковь? И почему вино во время мессы превращается в кровь, а гостия – в тело Иисуса Христа?

Немой опустил взгляд. Сложил руки в молитве. Вийон заметил злой блеск в глазах Кроше.

– Впустую! – рявкнул малец. – Этот живой труп и слова из себя не выдавит, даже если бы ты его и говорить научил, Вийон.

Мальчишка осмотрел комнату. Как обнаглевший нищий, подскочил к столу, схватил железный гвоздь, прыгнул к первому из двух крестов – еще неотесанному и необработанному. С размаху воткнул гвоздь в правое его плечо – туда, куда римские легионеры прибили десницу Христа.

– Помнишь это, верно? – спросил, ухмыляясь зло. – Поэтому ты либо скажешь нам, что знаешь о священнике, либо я напомню тебе, что кричала жидовская чернь Понтию Пилату. Крестом Господним клянусь: ты либо откроешь нам все, либо нам придется проверить, как долго распятие выдержит тяжесть твоего мерзкого тела!

– Стой! – рявкнул Вийон, которому не понравилось самоуправство Кроше. – Замолчи и сядь! А не то я утихомирю тебя похлеще, чем судьба – этого немого.

– Я не намерен причинять священнику зла, – сказал уже калеке. – Я хочу ему помочь. Освободить из сетей, в которые загнали его грешные проступки. А взамен хочу получить от него сведения о двух моих… приятельницах, которые порой проведывали плебанию.

Вийон не врал. Ему и в голову бы не пришло убивать или грабить священника. Да, тысяча чертей, он хотел всего лишь знать, что случилось с Марот и Марион – дочуркой Шартре и соблазнительной Пикардийкой. Убийство же известного прелата могло иметь серьезные последствия, поскольку создавать проблемы в делах, приносящих доход, было столь же безопасно, как танцевать со смертью и скелетами на погосте.

– Это все впустую! – прорычал Кроше, словно бешеная собака. – Он по своей воле ничего не выдаст! Давай прижмем его, Вийон. Хочешь сказать, папаша, что в старости ты сделался пуглив?

– Молчи, Кроше. А ты, Ангелин, отвечай.

Ангелин кивнул. Да, он скажет все.

– Что происходит в плебании?

Немой показал два пальца. Два. Или вдвоем. Что бы это значило?

– Два? Креста? Человека?

Быстрый знак: домик с остроконечной крышей, рядом высокая башня.

– Плебания? Церковь Святого Лаврентия?

Кивок.

– Кто находится в плебании, кроме священника?

Снова два пальца. Две? Вдвоем?

– Их двое?

Ангелин указал на стол. На нем лежало долото, деревянный молоток, ножи. И несколько кусков дерева.

– Чего мы ждем? – стонал Кроше. – Пока эта сволочь выстругает нам Вознесение Марии? А может, ступеньку той лестницы, что снилась святому Иакову?

Вийон подал немому долото, молоток и кусок дерева. Ангелин подошел к столу и сам вытащил из-под стружки длинную чурочку.

– Покажи мне, – прошептал поэт. – Покажи, кто в плебании.

Немой приставил долото к дереву. Легонько ударил молотком, вытесывая чурбачок в форме человеческой головы: с гордо поднятым подбородком, надменными бровями, горбатым носом… Прелат Раймон де Ноай, пробст прихода Святого Лаврентия. Через несколько мгновений Вийон был уверен, что резьба изображает грешного священника.

– Это первый из тех двоих?

Кивок. Поднятый палец – один.

– А теперь покажи нам, кто второй.

Кивок. Еще один чурбачок. Стук молотка, падающие на пол стружки. Новая голова проступает из-под долота Ангелина, заколдованная в дереве талантом немого. Кто это? Кто еще находится в доме прелата?

Ласковое, такое знакомое лицо… Длинные волосы, ниспадающие по обе стороны лба, умные, спокойные глаза, таящие в себе бесконечное добро… Лицо, на которое он смотрел тысячи раз: в процессиях, на картинах, в церквах, на кресте…

Вийон перекрестился. На самом деле. Дотронулся перстами до лба и плечей.

Голова, которая вышла из-под долота резчика, была головой Господа.

– Это невозможно, – простонал поэт. – Ты хочешь сказать, что в плебании находится… Христос? Собственной персоной? Но каким образом? Откуда…

Два поднятых пальца. Две скульптурки. Прелат и Христос. Господин и слуга.

– Это совершенно бессмысленно.

– Убей его! – рычал Кроше. – Он брешет, играет с нами! Убей его, прежде чем у тебя в голове все перепутается! Он сбрендил. Показал нам Иисуса. А потом станет утверждать, что твоих молодух трахал архангел Михаил, и мне неохота ждать, пока он вырежет нам из дерева плеяду всех святых!

– Я не вижу причины, зачем обрекать его на смерть! – зашипел Вийон. – Так что – тише, сынок! Держи зубы у пола, мой мальчик. Иначе может случиться, что станешь собирать их в горсть!

Парень тоже зашипел от злости, глянул злыми красными глазами на Вийона.

– А приходили ли в плебанию две красивые… распутницы? – Вийон непроизвольно использовал библейское слово вместо простого уличного, вроде «шлюхи», «потаскушки» или «трахальницы».

Кивок.

– И что с ними случилось?

Немой развел руками.

– Священник что-то им сделал?

Немой развел руками. А потом присел, молитвенно сложив ладони. Ангелин молился, спокойный и сосредоточенный.

– И за кого ты молишься?

Движение рукой – в сторону вырезанной из мягкого дерева головы священника.

– За прелата?

– Он молится своему Богу. – В Кроше, похоже, дьявол вселился: он кружил вокруг Ангелина, как надоедливая муха вокруг кучи конского навоза. – Молится, потому что ему удалось обвести вокруг пальца двух патентованных дурней, причем одного – бакалавра свободных искусств. Калека смеется себе над нами прямо в лицо, а ты, Франсуа, боишься, что совесть твою отяготит душонка преждевременно помершего дурачка. Давай же, убей его! Это всего лишь ненужный свидетель.

– И зачем мне это делать? Он сказал нам все, что знал. По-хорошему сказал.

– И это говоришь ты, Франсуа Вийон? Человек, который ткнул ножом священника Сармуаза только за то, что тот приставал к тебе с непристойностями? Вийон, который отправил на тот свет больше людей, чем мне лет? И после всего этого ты сомневаешься и не желаешь прикончить дурака калеку?

– Нет нужды его убивать. Он ни в чем перед нами не виноват.

– Тогда я это сделаю! – взорвался Кроше.

Движением настолько быстрым, что почти незаметным, он ухватился за кинжал поэта. Чинкуэда блеснула в его руке словно змея, занеслась для удара…

Но не упела она нанести его, как Вийон поймал мальца за предплечье, дернул и сжал. Кроше завыл от боли. Отпустил рукоять, дернулся назад.

– Я сказал четко и ясно: ты его не убьешь! – загремел поэт. – Ты считаешь себя моим сыном, Кроше, так прояви же послушание, как сын к отцу! Стой спокойно и молчи.

Кроше молчал, но лицо его потемнело от злости.

А потом, когда Вийон отпустил его руку, парень ухватил гвоздь, воткнутый в распятие, рывком высвободил его и прыгнул на Ангелина, целясь прямо в глаз…

На этот раз Вийон не шутил. Поймал парня за загривок, отшвырнул на стену, ударил башкой о вертикальную балку: раз, другой и третий, а потом стал бить кулаком. Кроше завыл, заскулил, скорчился, будто шавка под батогом, свернулся в клубок, пока поэт пинал его, попадая кожаным носком сапога по зубам, в живот, в бок, а потом – когда парень сумел повернуться спиной – и по спине.

– Ты успокоился? – спросил вор ледяным голосом.

Кроше выл и хныкал, держась за окровавленное лицо. Из рассеченной губы и разбитого носа капали крупные капли крови.

– Похоже, сынок, ты доигрался, – вздохнул Вийон. – Чти отца и мать своих. И познай гнев отцовской руки…

– Да-а-а, я твой сын, – парень шепелявил – не понять, то ли из-за крови, текущей из носа и губ, то ли оттого, что Вийон в родительском запале выбил ему пару зубов, – но сын, которого ты никогда не хотел иметь. Хочешь знать, как оно было? Родился я из плода, завязавшегося в лоне шлюхи Кольтьер Ля Жанетт от твоего семени. Плода, который моя мать сбросила при помощи ведьмы Кураж, а та кинула его – еще живого – в нору под старым дубом на кладбище Невинноубиенных. Но я выжил, Вийон. Воспитался в той норе, поедая остатки трупов и задушенных детей. Вырос как язва из твоего семени, как недоношенный сын великого поэта.

Вийон смотрел на мальца, так широко распахнув глаза, что в них поместился бы и собор. Некоторое время он молчал, потом покачал головой.

– Горазд ты врать, будто сам королевский прокурор, – скривился он при воспоминании о конской башке, которую нашел в норе паренька. – И, черт тебя побери вместе с рогами и копытами, встань, наконец, с пола! Мы должны идти!

– Куда? – парень зыркал на него словно дикий зверь. – Куда ты собираешься пойти, Вийон? На виселицу?

– В плебанию. Встретиться со священником.

Кроше рассмеялся – кроваво и болезненно.

– Чтобы войти в дом прелата, должно произойти чудо. Полагаешь, что если не зарезал немого, то святой Петр осенит тебя духом истины? Или ослепит на миг тех дураков, которые высматривают священника, как сорока блестяшки?

– В парижских кварталах случаются чудеса, которые заставили бы остолбенеть и самого святого отца, – сказал Вийон. – А как завсегдатай Труандье и улицы Свободных Мещан, я знаю многих магов чудодейственных исцелений.

9. Чудотворцы

– Это как же? – спросил Ренье, прозванный Обрубком. – Мне идти побираться под приход Святого Лаврентия вместе с Колином де Кайеном, Сухим Хвостом и Бернаром Длинноногим, чтобы вымолить себе малость у местных уверовавших дурачков?

– Нет, милсдарь, – рассмеялся Вийон. – Мне нужно чудо, а ты, черт побери, сумеешь устроить его лучше, чем все чудеса в Конквесе и Компостелло. Или Ними узнает, что ты сделал в Великую Пятницу с его шлюхой… А ты ведь помнишь, как он любит свой товар?

– Боюсь, что в ангелы и святые кандидат из меня плоховат.

– Я не прошу звезд с неба, Ренье, – пожал плечами Вийон. – Хватит и того, что ты отправишься под дом прелата и сделаешь то, что делаешь каждый вечер на Дворе Чудес. Просто выздоровеешь и обратишь на себя внимание простецов. И всё.

10. Чудеса в приходе Святого Лаврентия

Тем же вечером странный хоровод бедолаг, оборванцев да нищебродов появился перед самыми воротами прихода Святого Лаврентия. Длинной цепочкой тянулись туда слепые, хромые, горбатые да прокаженные, глухие и увечные, искусанные бешеными собаками и угрызаемые волчьими клыками бедности; одержимые нескончаемо выкрикивали молитвы, а еще были среди них обмотанные цепями – эти каялись в убийствах, разных преступлениях и грехах. Паралитики ехали на возочках; были здесь и больные язвами, покрытые болячками, большая часть из которых стала результатом не смертельной болезни, а ловкого использования муки, гипса и животной крови. Дальше в печальном хороводе оборванцев двигались трясущиеся неудачники, страдающие болезнью святого Лея, страдающие от Сен-Аква, а также мучимые болячками святого Клементина – то есть водянкой и свербежом, а еще жертвы войны, выставляющие напоказ обрубки рук и ног, хромающие на деревянных протезах, влекомые и ведомые детьми, собаками и сотоварищами по несчастью.

Воры милосердия привлекали повсеместное внимание. Заглушали молитвы и псалмы паломников своими стонами, нижайшими просьбами, криками безумцев, стуком костылей по парижской мостовой.

– Ради милосердия Господа, Царя Славы, – кричал и нарекал хромающий во главе процессии Ренье, – подайте динар иль другой какой грошик!

– Верные христиане и набожные почитатели Господа Единого, – рыдал Колин де Кайен, покрытый язвами, с выкрученной рукой и кривой ногой. – Во имя наивысшей Принцессы Небесной, Царицы Ангелов, Богоматери нашей, допоможите лишней денюжкой несчастному калеке, рукой Господней покаранному…

Жалобная процессия, исполненная истинного достоинства и христианского милосердия, или – ежели кому так нравится – триумфальный поход шельмовства, обмана да людской глупости, медленно приблизилась к главным вратам плебании. И тогда внезапно произошло то, что во всех подробностях было спланировано заранее. Ренье снял шляпу, сложил для молитвы руки, а потом вдруг крикнул, отбросил прочь костыль, сорвал повязку с ноги и принялся танцевать, скакать и веселиться.

– Осанна! – кричал он. – Молитесь за прелата де Ноая, добрые самаритяне! Чудо! Я исцелился! Взгляните только! – кричал он, показывая всем вокруг свои члены, покрытые лохмотьями, перевязанные вонючими тряпками и бинтами. – Я хожу! Смотрите, как я ставлю ноги! Я исцелен, мои вы овечки! Я здоров!

И вдруг, как по прикосновению волшебной палочки или ногтя святого Доминика, все новые и новые нищие, хворые и искалеченные принялись отбрасывать свои костыли, сдирать повязки с ран, выпрямлять искривленные конечности. Исцелялись и покусанные бешеной собакой, что симулировали пену с помощью кусочка мыла, исцелялись бьющиеся в падучей и рассказывающие, что болезнь наслал на них сам Святой Дух за то, что они не преклонили коленей, когда проходил мимо них священник со Святыми дарами. Затем силы вдруг вернулись к несчастным, что шли из сарацинской неволи и лишь бормотали «бран-бран-бран» да «бре-бре-бре», делая вид, что говорят по-турецки. Чуть позже чудесное исцеление пало будто гром среди ясного неба на искалеченных и инвалидов войны – и, будто молодые олени, принялись они соскакивать с тележек и тачек, причем благословенная аура святости прелата Раймона де Ноая не только возвращала им силы, но и способствовала отрастанию рук и ног, до той поры чудесным образом спрятанных в рукавах кафтанов и в двойных днищах тележек.

Вечер чудес оказался для Вийона необыкновенно чудесным. Мещане и молящиеся селяне, что до этого момента стояли у стен и на площади перед воротами, все как один поспешили стать свидетелями мистерии калек и нищих. А Вийону только того и нужно было. Поэт широко ухмыльнулся и махнул Кроше:

– В путь!

Он быстро забросил веревку с якорьком на вершину стены, увенчанной кирпичным кренелажем, потянул, услышал лязг, с которым металл зацепился за камни. Подтянулся, залез наверх и оказался по ту сторону. Парень ловко взобрался следом. Спрыгнул рядом с Вийоном, сматывая веревку. Никто их не увидел, никто не обратил на них внимания. Криков они не услышали. Похоже, все прошло без сучка и задоринки.

Они стояли перед плебанией – двухэтажным домом священника, крытым гонтом. Слева обзор ограничивал сумрачный массив церкви, увенчанной малой колокольной башенкой. Под ногами простирался грязный двор, неподалеку стоял небольшой стог сена да перевернутая двуколка. Была еще куча камней – и это все.

Вийон быстро и тихо пробежал к плебании. Окна были затворены наглухо, ставни закрыты и заложены засовами изнутри. Оттого направился он к двери – солидной, дубовой, окованной железом, оббитой гвоздями с широкими шляпками: казалось, что сможет она выдержать и удары осадных таранов. Вийон достал из сумочки кривой металлический прут таким жестом, словно это был кинжал, смазанный итальянским ядом. А ведь это была всего лишь отмычка, одна из многих в его коллекции. Поэт сунул ее в дырку от ключа и несколько раз провернул.

– Merde![115] – подвел коротко итог, и Кроше без проблем понял его.

Кто-то вынул замок, оставив только отверстие. Но не позабыл закрыть изнутри на засов, в чем Вийон убедился, просто осторожно нажав на ручку.

Оставалась часовенка. Небольшая, крытая гонтом абсида ее была соединена с плебанией каменным переходом. Наверняка здесь прелат Ноай проходил в церковь на мессу и сюда же возвращался, заперев дверь. Вийон надеялся, что замки этого перехода окажутся более податливыми для его воровского таланта, чем та дверь, что вела в плебанию прямо со двора.

Часовенка была каменной, старой как мир, с небольшой башенкой и сигнатуркой – колоколенкой, в которой – Вийон помнил – было разбито окно. Это была дыра в укреплениях прелата, дыра в стене, через которую они могли прокрасться в охраняемую крепость врага незамеченными. Если только никто не увидит их на крыше часовенки.

Вийон забросил «кошку», проверил, как держит веревка, и обвязался в поясе.

– Стой на стреме, – прошипел он Кроше. – Если вдруг что – свисти два раза. Если… если не вернусь до примы, сматывайся через стену и больше не лазь в эту проклятую плебанию. Понял?

Парень покивал. Вийон дернул за веревку и принялся быстро подниматься по стене. Вскоре он оказался на крыше. Старые доски под ним затрещали, но выглядели достаточно крепкими, чтобы выдержать тяжесть человека, даже отягощенного – как Вийон – немалым числом как смертных грехов, так и обычных святотатств и проступков.

Никто его не заметил, когда он карабкался к сигнатурке, волоча за собой веревку с «кошкой». Верные, толпившиеся у прихода Святого Лаврентия, должно быть, вернулись к молитвам – из-за стен доносились теперь слова псалмов. Приближалась ночь, улочки вокруг церкви тонули в серых тенях, огоньки лампадок появились в окнах немногочисленных домов, которые выделялись черными своими контурами, словно надгробные плиты и молельни, освещенные лампами в праздник Всех Святых. Выглядело все это так, словно церковь находилась в центре погоста и должна была вскоре сделаться могилой поэта и грабителя.

Вийон не осматривал окрестности. Он следил за тем, чтобы какая-нибудь доска не треснула под ногой, выдав его местоположение, а еще – чтобы не скатиться кувырком во внутренний дворик плебании. Он долго полз вверх, нащупывая дорогу, пока не добрался до края остроконечной крыши. На четвереньках двинулся вправо – и через минуту был на колоколенке.

Ставня слева висела на одной петле. Она легко поддалась, открыв мрачную бездну. Вийон чувствовал, как трясутся у него руки, а сердце стучит, как военный барабан перед битвой. Хотя по сравнению со стройной Королевской Капеллой или с мощным собором Богоматери церковь Святого Лаврентия выглядела как горбатый карлик, высота ее нефа составляла добрых сорок футов. В случае малейшей ошибки это означало, что, упав, он переломает себе все кости, а может, и свернет шею, после чего его не спасут никакие чудесные исцеления – даже если предположить, что такие на самом деле случались в приходе Святого Лаврентия.

Он неторопливо зацепил «кошку» и бросил веревку в отверстие. Перекрестился на всякий случай, а потом, обернув шнур вокруг пояса, пролез в отверстие и начал медленно соскальзывать в черную яму нефа. Несмотря на его опасения, спуск продлился недолго. Он услышал шорох веревки и через несколько мгновений почувствовал под ногами каменные плиты. Он находился в самом центре храма.

Темнота стояла чернильно-черная. Густая, как плотная завеса из черных мыслей прелата де Ноая, и столь ощутимая, что, казалось, можно дотронуться до нее рукой. Только к северу от поэта горели синевой и зеленью витражи в остроконечных окнах абсиды.

Вийон подождал, пока успокоится громко колотящееся сердце. Достал трут и огниво, высек искру, зажег небольшой фонарь. Подождал, пока свет перестанет его ослеплять, а взгляду предстанет золотистый ореол сияния, что окружало теперь его самого, будто какого святого. Он осмотрелся вокруг, а потом двинулся сквозь ночь. Миновал лавки, стоящие на каменном полу, прошел мимо каменных колонн, подпирающих своды. Свет выхватывал из темноты сцены и фигуры. Оживало толстенькое личико ангела, напоминающего большого головастика, вызывая ошеломительную пляску теней на пальмовом своде[116], освещало спокойное лицо Христа, прибитого к кресту, черный абрис пустой исповедальни, полукруглую пропасть абсиды, прикрытую незаконченным деревянным алтарем, в котором пока не хватало половины статуй.

Вийон искал дверь, что вела к истине. Не было у него ключа от нее, должно было ему хватить воровских отмычек и шельмовского нюха, который обычно и приводил его к золоту и богатству. Нынче, однако, он надеялся, что тот приведет его прямиком к тайне Раймона де Ноая.

Огромные двери, ведущие из церкви наружу, были закрыты на замок и заложены засовом. Других же он не видел. Но как же попадал сюда священник? Ризница! И верно – были там некие ворота, за которыми исчез прелат, когда Вийон пытался остановить его в первый раз, после исповеди, во время которой он шантажировал священника. А значит, должна там найтись и некая дверка, через которую можно пробраться в дом пробста.

Поэт пошел туда и вскоре обнаружил низкие обитые железом двери, встроенные в каменную стену. Ему стало интересно, зачем прелат запирал ризницу. Вийон не мог вспомнить, чтобы что-то подобное случалось в соборе Богоматери, где вокруг хоров выстраивался полукруг меньших молелен, доступных для паствы. Интересно…

Дверь была заперта, поэтому Вийон достал отмычки, благодаря которым обычное воровство в глазах судий могло превратиться в наглый взлом, обычно караемый не просто виселицей, но еще и волочением по парижской мостовой, четвертованием либо колесованием – и только потом милостивой казнью.

Он быстро поласкал сладкую щелку поповских дверей кривым клювом. Когда отмычка встретила сопротивление, Вийон стал действовать настойчивее и поменял ее на «царя Давида». Затвор щелкнул, провернулся. И тогда поэт, потный и мокрый, заменил Давида соблазнительной Саломеей и вскоре получил на руки «голову Иоанна Крестителя» – замок с хрустом провернулся: дверь сделалась проходом.

Вийон сразу же нажал на ручку, потянул тяжелую плиту дверей на себя и посветил фонарем в галерею, обходящую каменную абсиду церкви.

То, что он увидел, его удивило. Он ожидал увидеть сокровища или – как знать – святотатственные картины, место проведения шабашей или обучения манихеев. Однако увидел в ризнице лишь толстые, спутанные ветви тернистых кустов или деревьев, что загораживали проход. Колючую решетку из веток толщиной в мужское запястье, лозы, усеянные длинными шипами. Он посветил ниже. Удивительные растения поднимались прямо из порога, росли из щелей между камнями, преграждали проход и исчезали за дверьми – наверняка взбираясь по стене помещения.

Странно и тревожно это было.

«И насадил Авраам при Вирсавии тамарисковое древо и призвал там имя Господа, Бога вечного…»[117] – завертелись в памяти Вийона слова из Библии. Не знал, что обо всем этом и думать. Ветки? Лозы? Деревья? Попытался отодвинуть их в сторону, чтобы освободить себе проход, но лишь исколол пальцы и порвал рукава куртки. Вот сатана, как же тут проходил священник? А проходить должен был, поскольку Вийон не видел других дверей, ведущих из церкви.

После некоторого размышления он придвинул разогревшийся фонарь к колючим ветвям. Это дало определенный эффект. Ветки неохотно расступались, уходили с дороги змеиными движениями. Через несколько минут поэт уже вовсю прижигал терновые заросли, пытаясь расчистить путь. С огромным трудом он протиснулся в возникший проход и, чувствуя, как рвутся штанины и разлазятся рукава, превращаясь в тряпье, перебрался на другую сторону.

И вот он в ризнице. Тотчас приподнял фонарь, осматриваясь. Место было пустым и тихим, забытым и заброшенным. Единственной странностью были колючие ветки, взбирающиеся по стенам, влезая на наклонный потолок, окутывая и оплетая немногочисленные предметы, очевидно не нужные ни в церкви, ни в плебании. Предметов этих было немного – фонарь, полуразвалившаяся исповедальня, несколько каменных плит с надписями. Вместо изрядного куска стены виднелась тут задняя часть главного алтаря, за которым, как видно, стены не было. Наверняка во время строительства церкви тут оставили свободное пространство, чтобы в случае необходимости можно было легко добраться до задней части сооружения. На противоположной стороне возвышался огромный, упирающийся в стену крест с изображением распятого Христа в человеческий рост, а в скругляющейся к потолку стене поэт обнаружил следующую массивную металлическую дверь.

Вийон подскочил к ней и тихо выругался. Была она заперта изнутри и не имела ни замка, ни ручки. И ни одной щели, куда можно было бы воткнуть лом или долото.

И что теперь?

Он осматривал комнату. Присвечивал фонарем. Ходил по ризнице, проверяя все уголки. А потом посветил фонарем на огромный символ страстей Господних.

Христос вырастал из креста.

Буквально. Бледное, чуть дрожащее его тело срослось с древесиной. Выходило из нее, выныривало из дубовых, перекрещивающихся балок, словно странный бледный нарост на коре, проказа на хорошей древесине. Вийон отчетливо видел место, в котором спина Христа прикасается к балке – кожа утрачивала там бледный, человеческий оттенок, твердела, отдавая в зелень, появлялись в ней слои и сучки, пока наконец не превращалась она в грубый деревянный брус. Вроде того, к которому римские солдаты прибили гвоздями тело Сына Божьего.

Это было нечто вроде змеи, меняющей кожу. В тихой, пропыленной ризнице позади хоров церкви Святого Лаврентия на деревянном кресте рос себе Христос. Большой, бледный, длинноволосый и бородатый. Голова свесилась набок, глаза прикрыты. Вийон понимал, что он должен был вырастать из креста много дней, может, недель. Сперва в дереве едва проявлялся абрис головы. Потом медленно, как выбирающаяся на свет бабочка, он все заметнее выставлял из дерева свое тело. Рос и делался сильнее.

Пока наконец голова не отделилась от дерева, и тогда из него медленно, день за днем, начали вырастать туловище, бедра и ноги.

Что дальше? У Христа еще не сформировались ступни. Не было у него и кистей рук, все еще скрывавшихся в деревянной балке. А что будет, когда однажды вся его фигура вырастет настолько, что уже ничто не будет соединять ее с крестом? Что случится, когда он сойдет в мир?

Сказать, что Вийон боялся, было бы неверно. Поэта трясло, но не от испуга. Он просто не знал, что обо всем этом думать. Смотрел на медленно вздымающуюся грудь незнакомца и понимал, что таинственный носитель деревянной вести спал либо был погружен в летаргию.

Вор отступил, чтобы светом фонаря не пробудить Деревянного пророка. Деревянного? Деревянного? Пророка? Но ведь не Христа же?! Вийон охотно прислушивался к еретикам, но, черт побери, никогда бы не сказал, что этот мерзкий выродок, это неземное создание, выросшее на кресте, как чирей на лбу прокаженного, что это… Иисус Христос из Назарета…

В одном он был уверен. Ангелин не врал, когда вырезал две скульптурки: пробста и Христа. Сын Божий и правда пребывал в плебании.

Вдруг Христос на кресте вздрогнул. Вийон увидел, как по бледному телу прошла дрожь. Веки дрогнули и медленно раскрылись… Показались зрачки: мутные, словно у снулой рыбы или у человека, выдернутого к жизни из мертвого сна.

Рядом раздалось щелканье. Солидная дверь, ведущая в переход, что соединял ризницу с плебанией, отворилась. Вместе со светом свечи в комнату вошел Раймон де Ноай, неся чару, патеру и киворий[118] с гостией. Священник подошел к кресту, возложил свою ношу на каменный постамент и отвесил Христу, зачатому не в лоне Марии, а на деревянном кресте, низкий поклон.

Священник обмыл его тело водой, принесенной в сосуде. Вытер досуха. А потом склонился и начал произносить молитвы согласно канону важнейшей части святой мессы – Вознесения.

– Hanc igitur oblationem servitutis nostrae, sed et cunctae familiae tuae, quaesumus, Domine, – говорил прелат хрипло, вытянув руки с гостией и чашей. – Hoc est enim corpus meum, – бормотал он быстро.

Когда, трясясь, дошел он до слов: «Qui pro vobis et pro multi effundetur in remissionem peccatorum», то поднял чашу, приблизил ее к губам Деревянного пророка и дал ему выпить до дна. Когда отнял чашу от губ пророка – все же не Христа, то видна стала на них красная кровь. А когда взял с патеры гостию, сделалась она кровавым куском тела Господня.

Прелат подал Деревянному пророку кусок плоти. Как напоил его вином, которое во время мессы и превращалось в кровь Христову, так теперь давал ему истинное Господне тело. А пророк принял страшное причастие в молчании, а потом затрясся, напрягся, и с губ его сорвался низкий хриплый рык. И тогда перепуганный и почти мертвый уже Вийон, притаившийся в трухлявой исповедальне, увидел, как тело пророка начинает отделяться от древа, а из дубового креста все отчетливее проступают части его рук и ног. Пророк насытился. Пророк вырос. День, когда он должен был отделиться от распятия, все приближался.

Пророк опустил голову. Провалился в сон, глубокий, будто летаргия нерожденного младенца. Священник поклонился ему, забрал посуду и отошел. Глухой стук задвигаемых засовов стал знаком конца церемонии.

Вийон быстро и тихо вышел из исповедальни. В темноте, без света, пробрался мимо пророка, дошел до дверей, ведущих в церковь, трясущимися руками нащупал дыру в колючих зарослях и продрался сквозь них, оставляя на тернистых ветках остатки своей самоуверенности. Помчался что было духу к веревке и стал подниматься наверх. Сам не помнил, как вылез на крышу, вытянул веревку, сполз по обомшелой кровле, потом повис на руках и спрыгнул во внутренний дворик плебании.

11. Когда слово стало телом

– Кроше, уходим отсюда, – выдохнул Вийон, едва лишь коснувшись земли ногами.

– Так быстро? Хочешь вместо добычи прихватить отсюда мешок страхов? Что случилось? Что ты увидел?

– Там, – поэт махнул рукой в сторону ризницы, – растет на кресте Иисус Христос или какой-то деревянный пророк. Не хочу вникать, кто он и что делает, как не хочу понимать, когда он отделится от дерева. Единственная моя цель теперь – свалить за стену и никогда сюда не возвращаться.

– Хочешь сказать, что ты шоссы обмочил при виде человека на кресте? Такой большой, а такой глупый! Вы ведь всякую неделю ему молитесь, а на крестный ход шагаете в процессии за умученным Спасителем. Или Страсти Господни напугали тебя до такой степени, что ты хочешь отказаться от возможности ощипать святого отца?

– Они потрясли меня настолько, что я хочу отсюда уйти. Даже девиц моих искать не стану. Пойдем, Кроше.

– В таком случае я сам отправлюсь в церковь и гляну, что ты там такого нашел. Человек, вырастающий из креста… это звучит интересно.

– Я не дам тебе веревку и не стану помогать залезать на крышу, – рявкнул Вийон. – Он сейчас погружен в летаргию. Я не допущу, чтобы он проснулся! Собирайся!

– В таком случае мы можем пойти в плебанию, – не уступал паренек. – Пока ты лазил в церкви, я заметил, что решетка над каменным переходом в абсиду ослаблена. Давай же, приди в себя! Вместо того чтобы самому трястись, лучше подумай, как тряхнуть прелата! Мы можем взять его за брыжи!

Вийон глянул на плебанию. Над каменным переходом в церковь виднелось маленькое зарешеченное окошко без ставней.

– Давай же! – запальчиво подбивал его малец. – Сам святой отец, не кто-нибудь, даст нам точнейшие разъяснения, что ты видел. А при случае еще и плебанию опустошим!

Вийон и сам не понимал, как так случилось, что вместе с Кроше он направился к усадьбе. Но, с другой-то стороны, хоть и был он напуган тем, что увидел, но совершенно не знал, что и думать о Деревянном пророке. Был ли Христос, вырастающий из креста, чудом – или же языческим идолом, творением дьявола и его ангелов? Теперь, когда он пришел в себя, припоминались ему куски той мрачной церемонии, свидетелем которой он стал в ризнице. Деревянный пророк принимал тело и плоть Христовы. А это означало, что сам он Божьим Сыном не был. Потому как для чего бы истинному Христу пить собственную кровь? Тут происходило нечто, что могло оказаться как ересью, так и откровением. Из двух персон, в плебании пребывающих и могущих объяснить ему истинное положение вещей – деревянного Христа и прелата, Вийон решительно предпочел бы священника.

Он быстро забросил веревку на крышу перехода, взобрался наверх. Кроше ловко, словно маленький кот, забрался следом. Окно было совсем рядом, им хватило и минуты, чтобы в четыре руки вцепиться в проржавевшую решетку.

Железо неожиданно оказало сопротивление. Вийон напрасно пыхтел, вцепившись в прутья; только когда присоединился к нему Кроше, ухватившись за другой конц решетки, им удалось отогнуть два прута. Вийон поддел кинжалом замок окна; они вынули раму, производя не больше шума, чем скрип древоточца.

Они оказались в небольшой комнате с каменным полом, устланным соломой, и с обитыми бархатом стенами. Тут стояло старое пыльное ложе с балдахином, от которого несло едва ощутимым запахом лаванды, отгоняющей насекомых, имелся тут также стол и tabula plicata со стулом и приборами для письма. Вийон сразу свистнул небольшую серебряную чернильницу. Обстановка комнаты говорила о достатке хозяина, и видно было, что такой добрый пастырь, как прелат Раймон, часто и тщательно стриг своих овечек, если уж хватало ему средств на столь достойное убранство.

Вийон отодвинул завесу в соседнее помещение. Кроме стола, двух лавок, нескольких картин, из которых одна представляла святого Лаврентия, прижигаемого на раскаленной решетке, остальные – снятие с креста, а последняя – преставление Богоматери, тут не было ничего достойного внимания. Вийон заглянул во все углы, но священника не нашел.

Теперь им не оставалось ничего другого, как спуститься вниз. В доме не было галереи с лестницей – каменные винтовые ступени были вмурованы прямо в стену. Как видно, дом плебании не всегда служил обиталищем для священника. Возможно, некогда был он частью парижских укреплений – такие ступени чаще встречались в башнях и замках, чем в мещанских усадьбах.

Вийон и Кроше спустились вниз на цыпочках. Как жаки, готовящие невинную шутку честной матроне, например, нассать ей сверху на чепец или роговую шляпу – а такой фокус был любимым развлечением слушателей Наваррского коллежа. Но на этот раз объектом их интереса была не дама или какая-нибудь уродливая шлюха, но сам отец прелат. Который, как они сразу же и убедились, и не думал убегать или доставлять им какие-либо хлопоты. Лежал крестом в нижней комнате, на камнях. Ноай подвернул сутану и поддетую под нее власяницу. Его голая, со знаками свежих шрамов спина светилась в полумраке белизной, а рядом лежал окровавленный бич. Священник не двигался, погруженный не то в молитву, не то в размышления.

Вийон и Кроше прервали его медитацию, схватив прелата за руки и выкрутив их назад, сунув ему в пасть край власяницы, чтобы он не принялся ненароком звать на помощь. Бросили его на ложе, прижали грудь коленями так, что он захрипел.

– Мы пришли дать тебе отпущение грехов, поп, – прорычал Вийон. – Исповедуйся, старый козлина! Говори, дьявол тебя возьми, что у тебя происходит и как зовется тот бес, которого ты прикармливаешь за алтарем в церкви!

Поэт вырвал ткань изо рта де Ноая, приложив при этом ему палец к губам. Но, невзирая на опасения, священник не закричал и не начал вырываться.

– Это не я, – с трудом прошептал прелат. – Я жил спокойно и богобоязненно, Бог мне свидетель… Это кара за мои грехи. Крест, чьего бремени я больше не вынесу.

– Рассказывай с самого начала. Как это все началось?

– Ангелин, этот несчастный дурачок, принес мне дубовый крест. Я положил его в ризничной, за алтарем. И когда однажды проходил мимо… услышал голос.

Вийон кивнул, но Кроше ухмылялся.

– Проклятый крест, проклятый дурак калека! Он приносил мне сотни крестов, поэтому я ничего и не подозревал! Голос хотел, чтобы я ему поклонился. Я сделал это и попал в дьявольские силки. Сперва в церкви начались чудеса с вином и гостией… Ты сам там был, сам видел… Этот голос… Я думал, что это Господь говорит со мной. И послушался. Поклонился ему. И тогда он пожелал, чтобы перед мессой я прятал за алтарем еще одну чашу с вином и киворий с облатками. А когда во время церемонии они превращались в тело и кровь Господни, приказал приносить их и выливать вино на крест и прикасаться к нему кровавой гостией… Боже, прости меня… Я это сделал.

– Что было дальше?

– Из креста начали вылезать волосы. Тогда я встревожился. Не знал, что делать. А потом… появилась голова. Сперва маленькая и высохшая, словно там внутри, – священник почти рыдал, – словно там внутри было совсем мало мозгов.

Прелат дышал судорожно, как вытянутая на берег рыба.

– Да и не важно, он слышит, как я с вами говорю. Потом, когда появилась голова, я хотел сбежать, дать знать диакону или инквизиторам… Но было поздно. Господь из дуба открыл глаза. Едва не убил меня, когда я попытался покинуть церковь.

– И что могла сделать тебе голова, вырастающая из дерева? – фыркнул Вийон. – Укусить тебя за жопу, подставь ты ее. Ты бредишь. Хватило бы меча или топора, чтобы твой Господь из дуба присоединился к святому Лаврентию и прочим мученикам.

– Святотатствуешь, дурак! – прохрипел священник. – У него есть власть над деревом. И он уже знает, что ты там был. Вы уже не покинете плебании. Не выйдете из церкви – разве что если захотите помереть.

– Поглядим. Говори дальше.

– Когда появился рот, он приказал кормить себя чудесно пресуществленными гостией и вином, продолжая скрывать свое присутствие от мира, пока весь он не возродится на кресте.

– Так он Христос или дьявол?

– Не знаю, – выдавил священник. – Говорит он немного, но умеет делать куда больше.

– Хватит этой ерунды! Где Марион и Марот? Куда они ушли, проведав тебя? Что сказали, когда ты с ними уже позабавился – по-своему, с ножом, кнутом или, может, еще с чем-то? Хотел превратить их в святых мучениц, благочестивый отшельник? Хлестал их на кресте?! На том, из которого растет пророк?

Кроше облизнулся.

– Я расскажу тебе, – выдавил из себя священник, – когда освободишь меня от него. Пока он не отделился от креста. Скажу тебе все, что только пожелаешь. И проведу к тому месту, где пребывают нынче греховодницы. Это он приказал взять их в плен… Потому что был свидетелем, когда я пытался наставить их на путь истинный.

Кроше просто зашелся от смеха.

– Я никогда не обещал тебе, что помогу избавиться от деревянного беса, – проворчал Вийон. – Это твое дело и твой крест, поп. Меня интересуют только мои девицы. Говори, где они, ты, дьявольский выродок! Иначе я тебя живьем стану резать!

– Ну и режь! – Лицо прелата сделалось почти синим. – Если сделаешь это, проснется пророк и все услышит…

– Он ни о чем не узнает. А знаешь почему? Потому что, прежде чем поджарить тебе пятки, я всажу все твои орнаты[119] так глубоко тебе в глотку, что ты начнешь читать «Отче наш» задом наперед и по-иудейски!

– Причинишь мне вред, и Господь из дуба мигом убьет тебя, ты, вор, шельма и мошенник!

– Вот интересно мне – каким же образом?

– Терновыми ветками, дурак ты эдакий! Вспомни, где ты и как сюда попал. Подумай над своими словами, проклятый дурень, потому что нынче не ты ставишь условия – ты слушаешь и выполняешь приказы. А потому давай-ка я поставлю тебя перед выбором куда более простым: или ты придумаешь способ избавиться от Господа из дуба, или я сделаю так, что он проснется уже через мгновение. И тогда он убьет тебя и этого малолетнего ублюдка окончательно и бесповоротно! Выбирай, потому что ты не выйдешь из плебании, если не справишься с этим лжепророком!

– Я выйду отсюда в любом случае! – коротко отрезал Вийон. – И если ты не скажешь мне, что случилось с моими потаскушками, я поставлю малышку Жанетт перед трибуналом инквизиции и покажу, какой дьявольский знак появился на ее спине! И тогда, кроме деревянного господина, ты повесишь себе на шею еще и белые плащи доминиканцев, чьи сердца куда тверже дубовых балок, а вопросы – куда больнее терновых веток. А уж святые отцы наверняка будут в восторге, увидав, что тут происходит.

– Ты намерен поставить перед трибуналом труп Жанетт?! – засмеялся священник. – А кто поверит, что не ты ее убил? Все видели, и весь Париж уже об этом болтает, как ты тащил труп этой малышки через мост Нотр-Дам из лупанария старой Галисийки.

Вийон вздрогнул.

– А откуда ты об этом знаешь, попик?!

– Потому что я сам молился о ее смерти Господу из дуба! Сказал, что есть некто, кто может создать нам проблемы. И тогда мысль его пронзила стены и оживила дерево, чтобы покарать маленькую никчемную девчонку, которая сбилась с пути истинного, поддавшись дьявольским соблазнам! И, как ты полагаешь, судья или обвинитель обратят внимание на мой герб, который, признаюсь, я неосмотрительно выжег на ее спине, или же сосредоточат оное на человеке, который надел маленькой шлюшке тернистую корону мученичества на шею?

Поэт не ответил ничего. Слова священника были для него как удар обухом по голове.

– Тебе стоит поспешить, – засмеялся прелат. – Скоро тело сгниет, и в прекрасной Жанетт будет больше червей и личинок, чем доказательств против меня! Знак прелата на ее спине уничтожат гниль и желчь!

– А нам нет нужды во всем ее теле, чтобы доказать твою вину, – произнес вдруг Кроше со злой холодной ухмылкой на красивой мордашке. – Мы уже спасли твой стигмат от червей.

Он сунул руку под одежду и достал свернутый рулон бледной, сморщенной кожи. Развернул его, показывая черные и синие надрезы – следы кнута, а ниже, на одном из двух хорошо заметных полушарий, – черный шрам, напоминающий герб Раймона де Ноая.

Вийон превратился в соляной столп. Буквально. Злость, страх и самоуверенность улетучились, словно воздух из проколотого рыбьего пузыря.

– Что ты сделал?! – крикнул он. – Кроше? Что это?

– Я содрал кожу с Жанетт, – ответил спокойно мальчишка. – Когда выбирался сюда, подумал, что хорошо было бы иметь доказательство под рукой, чтобы суметь посильнее прижать старого козла. Мы ведь не могли притащить в плебанию труп целиком…

– Что-о-о-о?!

– Тело было тяжелое. Потихоньку портилось. Я содрал с него кожу, чтобы ты, Вийон, не возился с этим. Она была смуглая, но прекрасная, словно шатры Кедара, словно завесы Шальма. Солнце ее опалило. Сосцы ее – как двойни молодой серны, пасущиеся меж лилиями. Прекрасны они были, подруги мои, но, увы, кожу с них я не снимал, ибо – зачем? Я ведь трудился не для того, чтобы вы таращились на обычные сиськи, но чтобы иметь подпись господина прелата… К чему эти вопли, Вийон? Что тебе не нравится, я никак не возьму в толк?

– Как же… Как ты это сделал… О Боже! – Вийон отпустил прелата и отступил в сторону. Все еще не мог поверить в то, что видит, – в Кроше, который держал на вытянутой руке кожу, содранную со спины Жанетт.

– Я знаю, кто ты, – простонал священник, после чего опустился на колени.

– Не страшно, – отвечал спокойно Кроше. – Я тоже догадался, кто этот Господь из дуба, Деревянный пророк, или как там вы его называете. Пойдемте в церковь, разбудим его и зададим вопросы, на которые не знаем ответа. А если его слова нас не удовлетворят – то просто его убьем.

– Кроше, ты… – Вийон наконец понял. – Боже Святый, Владыка небесный… Почему, парень?

– А каким я должен был сюда прийти? Таким? – Кроше приложил два согнутых пальца ко лбу. – Разве только затем, чтобы сбежалась сюда половина Парижа и епископ с хоругвями! Я пришел, потому что дело это тайное, мой поэт, но все же скажу тебе, что его стоит не только запомнить, но и описать.

– Пиши себе, что хочешь и сколько хочешь, но я выхожу из этого дьявольского паломничества. Хватит. Ухожу и ничего не желаю знать. Ничего не желаю слышать. Особенно из уст деревянного беса. Бывайте, добрые люди, честны́е христиане, ангелы и дьяволы. Нет мне дела до ваших проблем. Возвращаюсь на путь преступления и греха. Всего хорошего.

– Не так быстро, – сказал Кроше. И вдруг, совершенно неожиданно, толкнул поэта на стену. Удар был таким сильным, будто нанесли его кузнечным молотом. Вийон и представить не мог, чтобы ребенок обладал такой силой и скоростью. Он ударился головой о стену, сполз на пол, и тогда парень пнул его в бок, наподдал в живот и в голову – и Вийон со стоном согнулся пополам, провалился в красноватый мрак, в бархатную темноту и тишину.

А Кроше, который бил его, не выпуская из ладони содранную кожу Жанетт, ухватил левой рукой поэта за ногу, поволок по полу к дверям перехода, что соединял плебанию и ризницу церкви. Остановился на миг и кивнул господину прелату.

– Ты идешь с нами, или я должен делать это самостоятельно?!

– Да, Господин… – Раймон де Ноай послушно вскочил с колен и, не переставая произносить молитвы, побрел за Кроше.

12. Деревянный пророк

Вийон не столько потерял сознание, сколько на некоторое время стал словно парализованный. Тем временем Кроше волок его по каменным плитам к церкви. Голова поэта подпрыгивала на камнях словно мячик, а всякий удар влажного ребра известкового блока казался расплатой за каждый из грехов поэта. Муки совести закончились где-то на двадцати двух смертных грехах, когда Кроше наконец добрался до ризницы, войдя за толстую дверь, которую послушно распахнул перед ним трясущийся прелат Ноай. Вийон не видел на его теле следов насилия – напротив, униженные поклоны прелата пробудили в нем подозрение, что священник всегда служил той стороне, что брала верх в настоящий момент. Вийон был абсолютно уверен, что, пообещай ему Кроше, что вытянет его живым из этой передряги, уже завтра преподобный Раймон поменял бы сутану на козлиную шкуру, а вместо того чтобы произносить проповеди, отправлял бы святотатственные шабаши.

Вийон застонал, когда парень отпустил его ногу. Поэт оперся на локти и поднял голову, перевернувшись на бок, пылающий огнем, а потом сел, не спуская глаз с Кроше.

Малец взял фонарь у священника и пошел к кресту, на котором вызревала бледная бородатая фигура Деревянного пророка, или же Господа из дуба – как называл его священник. Посветил ему прямо в глаза, оскалился в злой ухмылке и, словно мало ему было шуточек и шалостей, схватил того за бороду и дернул вверх.

– Просыпайся, дорогой батюшка!

Глаза пророка раскрылись. Ранее, когда Вийон их видел, были они мутными и затянутыми туманом. Теперь смотрели умно, хотя и с печалью.

– Ты пришел, сын мой. Я ждал.

Голос Деревянного пророка был низким, раскатистым, словно мрачный стук деревянной колотушки прокаженного.

– Отче! – Кроше схватил голову Деревянного пророка за волосы, и в глазах его блеснули слезы.

Вийон мог бы поклясться, что были они настолько же настоящими, как и бриллианты на шляпе парижского ростовщика. – Ты не можешь сойти с креста. Не можешь спуститься на землю. Нет тут для тебя места. Возвращайся, откуда пришел. Уйди в свои владения и не становись у меня на пути!

– Слишком поздно, сыне. Поклонись мне и стань моим слугой. Когда станут служить мне все, кто приходит в этот храм…

– Я не был его слугой, не стану и твоим, – прошипел парень. – Не нужно сцен перед этими бедолагами, что они о нас подумают? Отче мой! – Кроше запечатлел поцелуй на щеке пророка. Целовал долго, страстно, Вийон заметил язык, что двигался у него во рту. – Боюсь, тебе придется исчезнуть, мой старый, добрый батюшка. Сгинь! Сгинь, проклятый!

Одним движением он наклонился над щекой пророка. Вийон думал, что он хочет запечатлеть на ней еще один поцелуй, но Кроше вцепился зубами в бледное тело. В бесовской ярости стиснул челюсти, рванул, выхватывая кусок кровавого мяса. А потом схватил пророка за глотку. Сжал пальцы так, что затряслись у него руки, сдавил крик, рождавшийся на губах Господа из дуба, и засмеялся яростно.

Вийон вскочил на ноги. Схватил фонарь, отступил под стену, шагнул к двери главного нефа церкви, где ранее проделал себе проход в колючих ветвях.

Деревянный пророк затрясся. У него не было рук, чтобы защищаться от Кроше, они еще не сформировались окончательно, торчали культями, вросшими в дерево.

Он дернул головой, вздрогнул всем телом.

Вийон отходил все дальше. Хотя шестое чувство и здравый смысл подсказывали ему как можно быстрее убегать, он не мог отвести взгляд от этой сцены. Ему были интересны последние секунды жизни Деревянного пророка, а в том, что тот не сумеет защититься от ярости Кроше, поэт нисколько не сомневался. Смотрел на эту схватку широко раскрытыми глазами, поглощая ее, словно сценку на алтаре собора. Мерцающий свет фонаря, желтый отсвет, падающий на бледное тело пророка и покрасневшее, потное от усилий лицо Кроше были настолько нереальны, что Вийону казалось, будто глазам его предстала сцена библейской битвы, которую следует запомнить столь же отчетливо, как и битву мифического Тезея с Минотавром в подземном лабиринте Миноса.

Но нынче все было иначе. Миф был разрушен. Минотавр показал свое истинное лицо.

Из старой исповедальни, из кучи разбитых лавок, деревянных бочек и инвентаря, сложенного в ризнице, с деревянным скрипом и шорохом выстрелили вдруг длинные гибкие плети. Колючие ветки упали на Кроше, словно щупальца кракена, оплели его, воткнулись тысячами шипов в руки, спину, голову, глаза и живот. Сжали его так, что малец на миг исчез с глаз поэта.

А потом разорвали его на мелкие кусочки, запятнав стены и каменный пол брызгами крови. Вийон заорал – от Кроше буквально ничего не осталось. Ни косточки, ни кусочка тела. Малец исчез, разодранный деревянными когтями слуг пророка.

«У него есть власть над деревом», – вспомнились ему слова священника.

Тихий скрип в тишине, что воцарилась после казни Кроше, заморозил сердце поэта. Деревянный пророк поднял голову, взглянул Вийону прямо в глаза.

– Поклонись мне, сыне. Прииди ко мне и более не тревожься.

13. Огонь очищения

Вийон сбежал. Просто бросился к дверям – как лань, преследуемая волками. Кинулся к главному церковному нефу. Иисус Назарейский, отверстие, которое он проделал в зарослях, все еще было заметно, хотя колючие ветви уже задрожали и начали перекрывать его.

Не обращая ни на что внимания, поэт нырнул в заросли. В диком отчаянии стал продираться на другую сторону; шипы цеплялись за остатки его порванной робы, раздирали в хлам рубаху и кожу на локтях и спине. И он прорвался. Влетел в главный неф, остановился, задыхаясь.

Оглянулся. Не мог удержаться, чтобы не взглянуть на Деревянного пророка. Сквозь дверь видел лишь небольшую часть ризницы, каменную стену, на которую свет оставленного внутри фонаря отбрасывал черную тень от висящей на кресте фигуры.

– Поклонись мне, сыне!

Голос долетал отовсюду, разносился эхом по темному нефу и молельням церкви. Ввинчивался в уши Вийона, словно свист палаческого меча. Поэт молчал. Смотрел на тень бьющейся на кресте фигуры; знал, что Господь из дуба хотел бы оторваться от креста, вырвать обрубки рук и ног, словно насекомое, стремящееся покинуть пустую скорлупу оставленной куколки.

Он развернулся и помчался к главным дверям церкви.

Тихий шелест преследовал его по пятам. Колючие ветки одна за другой высовывались из деревянных лавок и главных ворот, ползли к нему, словно щупальца, чтобы поймать поэта в змеиные объятия.

Что делать? Господи, помоги!

Вийон выхватил было кинжал, но опустил руку. Чем могла бы ему помочь чинкуэда из миланской стали? Он хорошо знал, что колючие заросли разорвут его на куски с той же легкостью, как минуту назад – Кроше, даже будь он одет в полный рыцарский доспех. В поединке с терниями его кинжальчик был бы не более полезным, чем литания к Святейшей Богоматери – против удара двуручного меча.

Колючие ветви приближались к нему с хрустом и шорохом. Загородили дорогу к двери. Вийон отступал под стену, пытаясь держаться как можно дальше от деревянных частей строения.

– Поклонись мне, сыне!

От этого голоса раскалывалась голова, словно была ядром пороховой гранаты. Вийон отступил уже под каменную колонну, ударился спиной о какой-то постамент, глянул в сторону – и вдруг замер.

Рядом с ним стояла статуя Марии. Под ней каменный постамент был облеплен сотнями свечей. На полу, рядом с огромными пятнами расплавленного воска, стояли масляные лампы – видимо, их гасили на ночь, когда церковь закрывали.

Огонь! Дерево боится огня.

– Поклонись мне!

Поэт сорвал со спины робу – ту несчастную тряпку, в которую превратилась его одежда после столкновения с терновым кустом, – разбил над ней глиняную лампадку, вылил масло, схватил новый светильник.

Колючие побеги были все ближе, жестокие и неумолимые. Несущие меч, но не мир тем, кто не поклонился Деревянному пророку.

Терновая ветвь коснулась его ноги, обвилась вокруг щиколотки в тот миг, когда он доставал из сумочки трут и огниво, высек первую искру, вторую, третью…

Пронзительная, острая боль прожгла его. Он с отчаянием ударил металлом о кремень еще и еще раз, высекая искры дрожащими руками.

– Молю… гори… огонь… Маленькая моя искорка… Иисусе Христе!

Огонек выстрелил вдоль рукава пропитанного маслом одеяния. Побежал дальше, разгоняя мрак, выстрелил вверх, забился, загудел. Вдруг вокруг поэта сделалось светло словно днем.

Вийон схватил пылающую тряпку, крутанул ею вокруг себя, ударил по терниям, по ползущим к нему веткам – и те отдернулись с писком, хрустом и шелестом.

– Огонь! – крикнул он изо всех сил. – Пусть вас поглотит ад, проклятые!

С яростью схватил еще один светильник, плеснул маслом на спутанные терновые ветви, ударил пылающей тканью. Живые заросли занялись огнем, отскочили, освободив больше места, и Вийон почти почувствовал, как там, в ризнице, шевельнулся на кресте пророк, а с уст его сорвался мучительный рев.

– Распну тебя, проклятый ты бес! – завыл поэт. Одним движением метнул масляную лампадку на деревянные скамейки, из которых один за другим выскакивали колючие побеги. Какая-то ветка хлестнула его по затылку – он отогнал ее огнем, зажег свечу и кинул ее прямо в лужу разлитого масла. Пламя выстрелило вверх, загудело и зашумело, лизнуло исповедальню, пробежалось по деревянным лавкам, поднялось вверх. А потом запылали деревянные кресты под стенами.

Горящая ветка стеганула Вийона по лицу, отбросила назад, между лавок, но поэт не отпустил факел. Замахнулся, бил пищащие и корчащиеся в огне побеги.

А потом пошел, размахивая над головой пылающей робой, обожженный и искалеченный, словно Христос после бичевания, прямо к главному алтарю.

Колючие ветви стегали его в бессильной злобе. Порой ударяли, но отдергивались от огня. Вийон бежал, спотыкаясь, оставляя позади след из капель крови. Так он добрался до ступеней хоров, плеснул маслом из последней лампадки на узоры и резные изображения святых, на сцену распятия и летающих над ней ангелов.

И бросил туда остатки догорающей робы…

Огонь поднялся высоко – аж под деревянную крышу храма. Запылали колючие лозы и ветки, балки и деревянные подсвечники у алтаря.

Вийон услышал яростный крик Деревянного пророка. И сразу после этого ударило горячее дыхание жара, в уши воткнулся обезумевший рев пламени. Огонь подпрыгнул вверх, объял деревянные балки потолка, охватил лавки на хорах, лизнул деревянную дверь ризницы, сжег в пепел вынырнувшие оттуда колючие отростки.

– Огонь да поглотит тебя! – кричал Вийон. – Вон, проклятый! Прежде чем вернешься в ад, узнаешь чистилище муки!

Отскочил назад, прикрывая глаза от огненного сияния. Алтарь был охвачен пламенем – огромные, незаконченные еще фигуры в галерее святых падали, когда жар пожирал подпиравшие их арки, рушились вниз, забивая свободное пространство, ведущее к ризнице, в которой метались терновые ветви.

А между ошалевшими зловещими побегами Вийон увидал Деревянного пророка. Господь из дуба дергался на кресте, вырывая несформировавшиеся еще культи ладоней, вросшие в дерево, бил ногами, у которых еще не было ступней.

Вийон отступал, шел, бичуемый пламенем, не веря собственным глазам. И замер в тот момент, когда с треском, заглушавшим гул пожара, Деревянный пророк вырвал правую руку из древесины. Она была искалечена – вместо ладони, которая не успела вырасти из креста, ниже запястья у него торчал деревянный бесформенный обрубок, ощетинившийся острыми щепками, как конец сломанной дубовой балки. Пророк дернул левой рукой, помогая себе обрубком правой, и с хрустом высвободил и вторую руку.

Вийон крикнул, заметив, как спина Деревянного пророка отрывается от вертикальной балки вместе со щепками. Он видел, что пророк делает безумные усилия, чтобы вырвать из древесины незаконченные еще ноги. Пророк наклонился и перевесил крест, из которого он вышел. Деревянный символ Страстей Господних накренился и с грохотом рухнул на деревянный пол.

Пророк пополз, упираясь обрубками рук, волоча за собой крест, от которого так и не сумел отделиться, терпеливо и трудолюбиво, словно огромный жук, волокущий за собой изломанное человеческой ногой тело.

Вийон отступал перед ним, а пророк вполз на горящие остатки нижней части алтаря, зарычал, когда огонь опалил ему волосы, а сверху посыпались горячие уголья и пепел. Он выл и бился, горя в живом огне, но сумел проползти через гарь, протянуть через пламя обожженный крест. И снова взглянул в глаза Вийону. Поэт метнулся в сторону главных ворот, но споткнулся обо что-то и упал. Ветка – последняя, обожженная, колючая лоза толщиной в руку – обвилась вокруг ног, поймав его в ловушку. Поэт вскрикнул, но гибкий побег поволок его по полу прямо пред ликом Деревянного пророка.

– Не хочу! Не-ет! – закричал поэт. Ухватился за пылающую лавку, но жесткая ветвь тянула его с невероятным упрямством, лишавшим его сил, которому ничего невозможно было противопоставить.

Вийон бился, цеплялся ногтями за каменные плиты пола, дергал ногами, бессильный и побежденный. Молился, выл и просил.

А потом вдруг верх алтаря обрушился под собственным весом, когда огонь переварил ряды пророков и ангелов в изукрашенных, но еще не расписанных кассетонах. Огромный пылающий крест упал вниз, ударив Деревянного пророка по спине, воткнулся глубоко, покосился и упал, разбрасывая гирлянды искр. Потом вниз ринулись пылающие бревна, фигура архангела Михаила с мечом, статуя Марии Магдалины, а в самом конце – соломенная крыша вифлеемских яслей, умело изготовленных из дерева неизвестным творцом.

Вийон почувствовал, как хватка вокруг его ног ослабла. Окровавленный и израненный, он вскочил на ноги и бросился к выходу. Оглянулся через плечо на Деревянного пророка, но в том месте, где он лежал, виднелась только куча пылающих остатков алтаря.

Поэт крикнул, чувствуя, как огонь лижет его рубаху. Дернул шнуровку, порвал ее, сорвал одежду с плеч, бросил на пол. Полуголый, покрытый сажей, давясь от дыма, добрался он до главных ворот, которые распахнулись перед ним, а в церковь ворвались перепуганные люди, таща за собой чаны и ведра с водой.

– Пожар! Пожар! – раздались крики.

Пламя выстрелило высоко вверх, охватило крышу и колоколенку церкви Святого Лаврентия, добралось до деревянных жалюзи колокольни.

Вийон всего этого уже не видел. Внезапно кто-то ударил его по голове чем-то тяжелым – по голове, и без того поврежденной железным кулаком Кроше. Поэт так и рухнул на лестницу церкви, провалившись во тьму, словно в глубокий бездонный колодец.

14. Истина

Даже в худшем из кошмарных снов, где живые трупы танцевали вокруг поэта, кружась в жутком danse macabre, Вийон не ожидал такого конца своей истории.

Он лежал на небольшой повозке, запряженной запаршивленной несчастной клячей. Поэт был профессионально связан – толстая конопляная веревка стягивала его ладони за спиной и одновременно была привязана к загнутым назад ногам. Каждое движение высекало из его больной головы новые искры боли.

Вокруг вставал туманный июльский рассвет, мир еще купался в сонных видениях и волнах испарений; близился час, когда злобные мары заплетают конские гривы и сооружают колтуны на головах неотесанных купчин и никчемных селян, храпящих сном праведников в своих вонючих избах. До ушей поэта доносился один-единственный звук – глухие удары лопаты, мерно режущей жирную, влажную землю, полную червей. Прелат Раймон де Ноай рыл как проклятый, выкапывая глубокую яму под корнями разросшегося, покрытого молодой листвой дуба.

– Что происходит? – спросил вор слабым голосом. – Где мы, ваша милость прелат?

Ноай вылез из ямы, с размаху воткнул лопату в горку земли и двинулся к повозке.

– Я лишь выполняю свою часть нашего договора, – прохрипел он, склонившись над поэтом. – Того, от которого ты при первой же возможности отвертелся. Но я честный самаритянин и выполню данное слово до последней буковки.

Он ухватился за веревки и руки Вийона, быстро стянул его с повозки прямо в грязь, дернул и поволок в сторону свежевыкопанной ямы.

– Ты ведь хотел знать, что стало с теми распутницами, Марион и Марот. Увидишь их уже через минуту, – сопел, согнувшись напополам, прелат. – Да что там! – присоединишься к этим дьявольским шлюхам, чтобы подольше наслаждаться их обществом!

Подтащив поэта на край углубления, он отпустил веревку. Пнул раз, другой, толкнул окровавленное тело. Мир опрокинулся, Вийон сполз с глинистого края, упал на самое дно ямы. Прямо между двумя полуотрытыми гниющими телами. В нос ударил сладковатый запах разложения; он повернул голову и увидел длинные крученые косички, обернутые вокруг гниющей, источенной личинками головы. Это была Марион, его гулена, его любовь, его избранница. А вторая, синяя и разлагающаяся – Марот, красивейшая женщина на Глатиньи, которая каждую неделю доставляла ему горсть золотых эскудо…

Еще две недели назад обе они прохаживались Долиной любви, задирая юбки и ловя мужские взгляды. А нынче земля сделалась их ложем, а любовников заменили белые извивающиеся черви, свободно входящие во все отверстия их тел.

Священник принялся за работу.

– Вот какова твоя благодарность? – крикнул дрожащим голосом Вийон. – Хочешь зарыть меня живьем в могиле за то, что я освободил тебя от Деревянного пророка?

– Всякий ищущий да обрящет, а ты искал исчезнувших шлюх. Стучите, и да откроют вам, а ты стучал во врата моего прихода. И вот ты нашел, и теперь знаешь все.

Священник воткнул лопату в землю, швырнул изрядный ее ком прямо в яму. Песок на миг ослепил Вийона. Поэт задергал узлы, перевалился на бок, завыл от страха.

– Ты, жополюб вонючий, конским хером в сраку траханный! – орал Вийон. – Они были мертвы уже тогда, когда я говорил с тобой в исповедальне! Ты обманул меня, чтобы сберечь жизнь и голодную свою морковку, которую я бы тебе с корнем выдрал! Сам убил их, а потом обманывал меня, что обе живы, дабы я освободил тебя от пророка! Ты убил двух наилучших моих подруг, красивейших девок в Сите, хоть ты его пройди вдоль и поперек!

– Девки?! – Священник послал еще одну лопату земли прямо в лицо поэта. – Это были дьявольские суккубы, потаскухи, зачатые ведьмой от злого бесовского семени: искушали меня, благочестивого человека. Отрывали меня от любви к Господу! Сделали так, что я засомневался, – и должны были понести за это наказание!

– Что я слышу? – хрипел Вийон. – Убийца шлюх, выродок, у которого были желания, достойные Жиля Синебородого, считает себя благочестивым человеком? Погоди-ка, дай угадаю: ты убил их, потому что они разбудили в тебе низкую страсть?! Что ты еще им сделал? Только хлестал или, может, захотел чего-то большего? Отрезал им грудь? Уши? Клеймил раскаленным железом? Не переживай, это же просто шлюхи. Они не пойдут вслед за тобой на небеса и не расскажут святому Петру, какие бесчинства ты чинил, пока был пробстом прихода Святого Лаврентия! Как Иаков закопал под дубом фигурки чужих богов, так и ты спрятал под деревом свои грехи! Но самое удивительное, что после всего тобой сделанного ты продолжаешь именовать себя благочестивым человеком!

– Не будь я благочестивым… – Священник махал лопатой все быстрее, дышал громко, а на лбу его проступали капельки пота. – Господь не освятил бы меня, а вино и облатки не превращались бы в моих руках в Его тело и кровь! А так у меня был знак, что и в грехах моих я заслужил Его милость! Молчи, дьявол! Нет у меня времени на диспуты!

Вийон дергался, вертелся отчаянно, стремясь вылезти из-под кучи песка и мягкой земли, которыми засыпал его священник. Взгляд его упал на широкий раскидистый дуб, под которым выкопали ему могилу. Прежде чем новая порция земли ударила ему в лицо, заглушая крики и стоны, Вийон увидал на дереве едва заметный белый крест, вырезанный в зеленоватой, поросшей мхом коре.

Это был крест немого… Таким образом он отмечал деревья, с которых срезал ветви для изготовления крестов.

– Погоди! – всхлипнул он отчаянно, чувствуя, что минуты его жизни уже точно сочтены и что их куда меньше, чем бусинок на четках, висящих у пояса прелата. – Мы ведь можем договориться… Я забуду об этих шлюхах. А ты получишь новых – свежих и здоровых, сможешь делать с ними, что захочешь… Даже без оплаты. Погоди-и-и! Прошу! Молю, благочестивый отче…

Кто-то стоял у дуба. Священник увидел его раньше, чем Вийон. Замер, мокрый от пота, задыхающийся, с лопатой в руках, как могильщик, закапывающий жертв мора.

Прямо напротив его, опираясь на дуб, стоял немой Ангелин.

– Ты тоже здесь! – весело крикнул священник. – Ступай ко мне, парень! Какая удача! Бог воистину балует меня сегодня подарками! Нынче удобрю это древо телами двух дураков, и поднимется оно под самое небо, во славу Господню!

Замахнулся окованной железом лопатой и подскочил к калеке. Хотел одним ударом раскроить тому голову. Поэт крикнул предупреждая, но мог и не делать того.

Священник не нанес удара, потому что за миг до того Ангелин потянулся в темноту, за дерево. Вынул большой тяжелый дубовый крест, как две капли воды похожий на тот, с которого в плебании отпочковался Деревянный пророк. Немой с трудом поднял его.

Прелат де Ноай застыл с поднятой лопатой. Встал перед крестом, и Вийон заметил, как побелело его лицо. Ангелин ступил шаг вперед. Шел, заслоняясь крестом, словно хотел подарить его священнику.

Пробст со стоном отступал. Еще раз вскинул лопату, словно палач – свой топор, но опустил ее. Руки его дрожали, тряслись все сильнее, как руки молодого убийцы перед первым преступлением, после которого он сделается только умелей в своем деле.

Немой шел к нему, спокойно держа крест пред собой, как будто отгоняя приставучего беса. А священник отступал. Исчез из поля зрения Вийона, а потом до ушей поэта донесся крик, звон брошенной лопаты и быстрый, удаляющийся топот ног.

Ангелин остановился на краю могилы. Опустил дубовый крест и взглянул вниз. Поэт почувствовал, что узлы на его вывернутых назад, одеревеневших руках ослабляются. С трудом шевельнул ладонями и освободился.

– Лазарь, выйди ко мне!

Слова эти сами собой сорвались с языка Вийона. Он выбрался из-под песка и земли. Встал как свободный человек.

15. INRI[120]

– Ты должен укрыться от гнева Раймона де Ноая, – Вийон сплюнул с отвращением, избавляя рот от очередной порции песка, неприятно скрипящего на зубах. – Прелат – человек влиятельный. Мне он не сумеет навредить, потому что я на некоторое время исчезну из Парижа, но тебе нужны серьезные покровители.

Аббатство Сен-Жермен-де-Пре лежало перед ними, как плоский остров, щетинясь тремя каменными башнями посреди океана желтоватых полей и зеленых лугов.

– Мой патрон, Гийом де Вийон, может тебе помочь, – продолжал поэт. – Попрошу, чтобы он встретился с аббатом по твоему делу. В этих толстых стенах ты найдешь покой и сам изменишь свою жизнь.

– А когда придет твое время меняться?

Вийон хотел сплюнуть, но почувствовал сухость во рту. Замер с открытым ртом.

– Не пугайся меня, – продолжал немой. – Поверь, я настолько же далек от гнева прелата, как Париж от Иерусалима. Отделяет меня от него семь морей и бездн, размер которых не сумеешь и обозреть. Пока же…

Поэт остолбенело всматривался в него. Он явственно видел губы немого, которые произносили слова. Губы, за которыми не было языка!

– Погоди, погоди, ты ведь не можешь говорить! – крикнул он. – Что это значит? Говори, кто ты такой!

– А как ты думаешь? – Немой улыбнулся так по-простецки, искренне и обезоруживающе, что Вийон почувствовал, как на глаза ему наворачиваются слезы.

– Не знаю, – почти прошептал поэт. – Не хочу отвечать на этот вопрос, потому что я недостоин, чтобы ты пришел за мной.

– Всякий достоин. Тот, кто делает свой выбор мудро и разумно.

– Даже прелат из Святого Лаврентия? Все же в его церкви случались чудеса…

– Смотри сердцем, дорогой Вийон. То, что происходило в храме, было делом немого Ангелина: бедного, но доброго человека, чьими устами я говорю, но не прелата. Представь, человек этот молился за своего пробста настолько рьяно, что снизошла на него благодать. Загляни в свою душу и реши: то, что ты видел в церкви, происходило из-за прелата или по причине присутствия Духа Святого. Был ли это знак святости прелата или нечто совсем противоположное: знак, который должен был укрепить священника в его вере? Вспомни, как было в Блано или в Больсене, где истинное превращение гостии произошло лишь затем, чтобы духовно поддержать отца Петра из Праги, который усомнился в словах Господа. Как же такое чудесное превращение в тело и кровь могло не произойти в Святом Лаврентии, если там был Христос – в церкви, в толпе верных. Воистину истекал он кровью, когда прелат пил вино из чаши, а грехи священника разрывали на куски его тело. Но то, что было знаком предостережения, наполнило священника гордыней – он решил, что окружен благодатью Божьей, что он святой и непорочный, если уж хлеб превращается в тело Сына Божьего, а вино – в Его кровь. И тогда он принялся грешить еще больше.

Вийон слушал онемев.

– Я знал, что все сильнее давит на него тяжесть грехов, что укоры совести не дают ему покоя. Я пожертвовал ему крест, вырезанный из дерева, под которым он хотел похоронить память о своих преступлениях. Но он, вместо того чтобы молиться перед ним, причинял страдания несчастной распутнице, которая отдалась ему от голода, а не от плотской жажды; он же хлестал ее на кресте, будучи человеком, лишенным всякого страха. А поелику подпал он под грех гордыни, из символа моего страдания вместо утешения явился ему лжепророк, в сравнении с которым даже самые рьяные фарисеи или саддукеи были только отарой потерянных овечек, ищущих пастыря.

– Кем был Господь из дуба? Дьяволом? Языческим идолом?

– Не станешь ты иметь других богов пред лицом моим, сказал Господь.

– Но он же не был Сыном Божьим!

– Был тем, кого прелат хотел видеть на кресте вместо истинного Христа.

– И что я должен теперь… делать? – спросил беспомощно Вийон. – Я не готов ко всему этому.

– Ступай и не греши более.

– А если я не сойду со своей дороги? Меня ждет суд? Вечное проклятие?

– Как всегда, ты блуждаешь, словно мотылек вокруг свечи. Как неразумное дитя, что изображает собственного отца. Но разве любящий отец возненавидит своего потомка только за то, что тот неразумно сует пальцы в огонь? Отец выговорит такому сыну, но гнев его не обернется кровавой местью. Он будет искуплением, а не долгой казнью, ибо казни вашей желает лишь тот, кого ты помнишь живущим в дыре на кладбище Невинноубиенных. Когда бы были у тебя дети, ты бы и сам хорошо это понимал. А поскольку их у тебя нет, не могу ничего тебе посоветовать, кроме как создать, наконец, семью и остепениться, и тогда слова Святого Писания наверняка станут тебе понятны.

– Хорошо. Значит… еще подожду.

– Прими это, – немой подал ему крест, тот самый, которым чуть ранее он отогнал прелата Раймона от могилы, где тот хотел живьем погрести Вийона. Поэт непроизвольно отступил. И тогда Ангелин улыбнулся. – Прими его безбоязненно, – сказал, поглядывая на повозку, на которую приказал поэту погрузить останки Марии и Магдалены. – Поезжай на кладбище Невинноубиенных и вынь из норы под деревом тело несчастной Жанетт. А потом используй этот крест по назначению.

Возложил ладонь на лоб Вийона и ушел. Тогда-то поэт видел его в первый и в последний раз. Немой исчез среди отвратительных с виду мазанок квартала Темпль, растворился в предместье Монмартра, погрузившись в толпу подмастерьев, возниц и плебеев, запрудивших улицу Святого Гонория и Гревскую площадь. Исчез среди распутниц, выставляющих себя на Глатиньи, среди мазанок бедняков, что обитали на улице Ришар-де-Пуле, называемой улицей Свободных Мещан. Исчез там, где в переулках Парижа кружила серая, ободранная толпа бедняков, больных и убогих.

Вийон остался один. Положил крест на повозку, поднял кляче шоры и погнал ее вперед; сам шагал рядом с повозкой, направляясь прямиком на кладбище Невинноубиенных, чтобы уложить в освященную землю Марот из Шартра, называемую Марией, Марион Маделен дю Пон, называемую Пикардийкой, и несчастную малышку Жанетт ля Петит. А потом поставить над их могилой тяжелый крест из дуба.

Ересиарх