т, не плачем, мы радостно возбуждены и полупьяны, матерной руганью и разудалой бравадой звучат наши голоса. Настраивает инструменты оркестр. Скоро затрубят нам поход музыканты. В поход на два года. Прощай юность, мы вернемся уже другими. Не лучше и не хуже просто другими. А пока смехом и разговорами истекают последние минуты. Ко многим ребятам пришли попрощаться и пожелать удачи девушки. Некоторые своих ребят дождутся. Меня только мама провожает, вон она за оградой военкомата стоит. Такая грустная хоть и старается улыбаться. Не грусти мамочка и не плачь, я вернусь, только ты об этом пока не знаешь.
Со всеми остальными я ещё вчера попрощался. С Инь тоже. Прощай Инь, опали лепестки наших встреч. Прощай, больше мы не увидимся. С того дня как без перевода мы поняли и простили друг друга, то каждый день встречались. Немного, всего десять дней. Женя помогла тебе оформить в заводской поликлинике больничный лист. Славная она Женя и добрая. Дни я дома с мамой проводил, а вечером уходил к тебе. Оба мы понимали что всё, больше уже ничего не будет. Нет прошлого, нет будущего, есть только сейчас. Жили одной ночью, одним мгновением. Ты не боялась и не жалела себя, я тебе отвечал. Прощай! Не приходи, не провожай, не надо. Не реви. Все сказано, что сделано, то сделано. Чем смог тем и помог, что было то и отдал, ты не просила, сам все принес. Надеюсь и тебе хорошо было, мне так точно. Не жалей, что все так вышло, я же не жалею. Прощай!
Прошла перекличка, строится в колонну наша команда. Провожая нас на вокзал, оркестровой музыкой загрустила "Славянка". Не грусти милая "Славянка" вот уж с кем с кем, а с тобой мы точно не расстанемся. Ты и провожала нас и встречала. Все два года службы с нами рядом будешь и в радости и в горе. Ты слышишь "Славянка"? Нам никогда не покажется фальшивой песня твоей души.
Отцеловавшись с провожавшей его Наташкой Ильичевой рядом со мной в строй встает Олег. Оказывается он и Пашка все-таки сумели пристроиться на практику к медичкам. Вот как! Без меня!? Ладно прощаю и не жалею, мне и так хорошо было.
Думая о том, как бы не отобрали при посадке в эшелон, перелитую в бутылки из под лимонада водку, я рассеянно слушаю чего там Олег говорит:
— Представляешь? Пашка на болт намотал. Триппер от Ленки подцепил. Помнишь? Ты ее в общаге мединститута видел. Ему теперь до осени отсрочку дали, — скаля зубы, рассказывает Олег, — военком обещал зачислить его в спецкоманду и загнать аж за полярный круг на белых медведиц хрен дрочить
— А ты как? — хохочу я кивая в сторону его девушки, — когда ссыш не плачешь?
— Все нормально! — солидно заверяет Олег, спрашивает:
— А ты?
— Команда тридцать четыре! — зовут нас, — Левое плечо вперед, — усиленная мегафоном гремит команда присланного за нами из части офицера, — шааагом марш!
Маршем запели трубы, к выходу из ворот областного военкомата двинулась наша колонна. И сквозь духовую музыку с нарочито похабной улыбочкой я отвечаю шагающему рядом Олегу:
— Я уж так постарался, что чуть не стер, должно хоть на полгода хватить.
— То-то мы тебя вечером никак застать не могли, — ухмыляется Олег и толкает меня плечом.
Только из ворот вразброд не в ногу вышли, всего метров двадцать прошли толкаясь в строю, и задевая друг друга за ноги, как смотрю, а на детской скамейки расположенного рядом садика стоит Инь и по лицам идущих в колонне призывников мечется ее взгляд.
— Это же шлюшка вьетнамская из трикотажки, — узнает ее Олег, ехидно интересуется, — уж не тебя ли провожает?
Вот тут то и совершаю я поступок чье имя — подлость.
— Ты что долбанулся?! — отводя от девушки взгляд, громко и насквозь фальшиво возмущаюсь я, — да на хрен она мне нужна? Да я ее после того раза и ни видел больше.
Чувствую на своем лице взгляд Инь и опуская голову смотрю по ноги. Движется по улицам колонна, не в такт шагает весенний призыв восьмидесятого года, гремит музыка, лают мегафонные команды, и мы уходим.
Прости Инь, но ты сама виновата, я же просил тебя не приходить. Ну кто ты такая чтобы меня провожать? Желтенькая, тщедушная, страшненькая, мне же стыдно за такую подружку будет. Меня же ребята подначками замучат. Зря ты пришла, я отвожу взгляд и не вижу тебя. Мне и сейчас стыдно — за себя.
Эпилог
Перед входом в школу прямо на кирпичной стене укреплена мраморная мемориальная табличка. На ней фамилия имя и отчество Олега, дата рождения и смерти. 1960–1980 гг. Почти выцвели буквы, потрескалась небольшая мраморная плита.
После учебки мы оба попали в Афганистан. Я в десантно-штурмовую бригаду, Олег в 103 дивизию ВДВ. В декабре 1980 года его убили. Обстоятельств я не знаю. Посмертно он награжден орденом Красной Звезды.
Пашку призвали через полгода, он попал служить в Группу советских войск в Германии — ГСВГ. Вернувшись домой он при каждом удобном случае хвастал, о том сколько немок поимел за время службы. Я и сам соврать горазд и потому ему не верил. В 1991 году плюнув на развалины СССР, Пашка уехал жить в объединенную Германию. Он женился на былой немецкой подруге. Потом развелся, и снова уехал теперь уже в Канаду. Там опять женился. Знаете кто его новая жена? Дочь вождя племени дакота — сиу. По жене он теперь индеец и входит в какой то там совет племени. Все эти подробности с гордостью за своего сына рассказала мне Пашкина мама. Он ее не забыл, не бросил, постоянно пишет письма и присылает деньги. Сама уезжать в чужую страну она отказалась, здесь у нее младшая дочь и двое внуков. Она мне и фотографии показывала. Пашка немецкий бюргер в пивной. Пашка в индейской одежде. На голове укреплен набор из перьев. Задумчиво смотрит он на противоположенный берег озера Онтарио, рядом с ним два маленьких мальчика сиу в национальных нарядах. На другой стороне озера уже США. Сжимают в руках юные краснокожие воины луки и томагавки, а носы то у них курносые — Пашкины. Ну, Пашка! Ну, ты и жук! Ни триппер, ни развал СССР, ни океан тебя остановить не смогли. Все-таки перешел ты через воды Атлантики. Ну что ж… Удачи тебе Пашка — Дакота! И воистину чудны дела Твои Господи!
В девяносто втором году трикотажный комбинат обанкротился. Женя осталась без работы с двумя маленькими детьми на руках. Ее муж еще в восемьдесят девятом году хлебнул паленой водки и отъехал в мир иной. Я встретил ее в марте девяносто третьего года на рынке. Она доставала из огромной клетчатой сумки детское барахло и показывала тряпки молодой беременной женщине.
— Дешево отдаю, берите, — уговаривала она покупательницу.
— Здравствуй Женя, — я подошел к ней поближе, — узнаешь меня?
— Как же, как же, — неприятно усмехнулась она, шмыгнув носом, — прынц с фингалами.
— Вы знакомы? — бросив вещи и насторожившись, спросила меня покупательница, пристально глядя на Женю.
У Жени красное усталое обветренное лицо, одета в уродующий ее фигуру зеленоватый безразмерный китайский пуховик, вся сгорбилась, в руках держит продажные тряпки. Не ухожены у нее пальчики рук, все на холоде потрескались, на ногтях следы дешевого маникюра.
— Не в этом смысле, — опять усмехнулась Женя, и осипшим голосом базарной торговки успокоила мою жену — не бойся я с ним не трахалась. Иначе он бы и близко бы не подошел. Ну как вещи то будите брать? Так и быть со скидкой отдам.
Мы взяли и расплатились. Потом ушли. А она осталась на этом торжище, на холодном ветру, добывать кусок хлеба для своих детей.
В девяносто седьмом году когда я уже вовсю занимался юридической практикой, Женя пришла и попросила помочь ей с оформлением документов на фирму и аренду помещения. Я все сделал.
Сейчас у нее три магазина, ухоженная внешность, молодой как с обложки глянцевого журнала любовник и пустота в глазах. На дворе уже третье тысячелетие.
На столе в фарфоровых чашках остывает кофе, нетронут коньяк в бокале. Я в ее офисе уже проконсультировал Женю по налогам, а теперь мы просто разговариваем.
— Знаешь, устала я, — жалуется Женя, — сил больше нет. Так и хочется все на хрен послать. Надорвалась я, жить совсем не хочется.
Держись Женька, держись! Если уж такие бабы как ты, надорвались и больше жить не хотят, то в России точно последние времена наступят.
— Евгения Павловна! — чеканя слог, строго говорю я, — Ты ещё должна и внуков поднять, — сурово улыбаюсь Жене, — и только потом о заслуженном отдыхе думать.
— Внуки, — чуточку морщится Женя, — да я в силах еще рожать, рано меня в бабки записывать.
— За чем же дело стало, рожай! — насмешливо предлагаю я.
— Да уж не от тебя ли? — как встарь ухмыляется Женя.
— У тебя для этого отборный самец есть, — язвлю я, — где уж мне за таким угнаться в мои-то годы.
— Мальчик из секс — шопа, мне не для этого нужен, — равнодушно отмахивается Женя, поучающим тоном добавляет, — для того чтобы детей делать не товарный секс нужен, а любовь, только тогда они сильными и красивыми вырастут.
— Ну Женька, — поразился я, — ты что еще в сказки веришь? После того что с нами всеми было, все еще веришь?
— А во что по-твоему верить то надо? — серьезно без улыбки спрашивает Женя и чуточку мечтательно вспоминает, — вот у тебя с Инь вот любовь была, я аж вся обзавидовалась тогда.
— Да какая это любовь, — как от кислого скривился я, — так просто… посношались да и разбежались.
— Боишься? — прищурилась Женя, — неужели до сих пор себе признаться боишься?
Бряцает о фарфор чайная ложечка, это я все мешаю кофе в чашке, получается маленький водоворот. Боюсь? А чего мне бояться, просто я не знаю, что тогда было, вот не знаю и все.
— Это я в военкомате твой домашний адрес и телефон узнала, а потом твою маму попросила мне номер полевой почты дать. Инь твой адрес найти просила. Вот я ей и передала, — признается Женя, — Она тебе написала?
— Знаешь Женя, — сухо раздельно чуть ли не слогам говорю, — не лезь-ка ты в чужие дела.
Афганистан, осень восемьдесят первого года. Уже вовсю загрохотала война. Наша рота не вылезает из операций. Горы, тропы, перевалы. Весной — летом — осенью духи всегда активизировали боевые действия. Потери в роте немалые, у нас в строю только двадцать пять бойцов осталось. Меня тоже осколком садануло, легонько. Подыхать в госпиталь я не поехал, в ПМП лечился. Год уже прошел, как меня призвали. Кроме матери мне никто писем не писал.