Иначе не могу — страница 11 из 41

Они сели в сквере под тем самым дубом, где любили сидеть когда-то.

— Римма, и все-таки…

— Я уже сказала.

— Не то.

— Довольствуйся сказанным.

— Я все же настаиваю, потому что обалдение не проходит до сих пор.

— Хорошо. Я боялась тебя.

— Боялась?

— Я не шучу. Если поглядеть со стороны, вроде бы все делалось по-моему. Но я поняла, что ты потакал мне как взбалмошной девчонке. Но до определенного срока. Стоило бы мне стать твоей женой — все. Ты очень властен и упрям. Я тоже с характером. Потом, ты уехал бы отсюда все равно, что и сделал. Сам говорил, что никогда не будешь кабинетной крысой и прочие такие штучки. А я не собираюсь менять специальность. Ты понимаешь, что я не могу без театра? Знала, что уговаривать тебя бесполезно. Вот ты, нефтяник, не пошел бы куда-нибудь в быткомбинат кастрюли чинить?

— А почему так внезапно? И та ночь?..

— Я же всегда была очень строгая — помнишь? Решила — как в омут. Чтобы ты был первый. Я же очень любила тебя, Сережа… Сколько глупостей, оказывается, можно натворить.

— Ты считаешь свое замужество глупостью?

— Я говорю вообще.

— А сейчас ты меня любишь? — шутливо спросил он и волновался, ожидая ответа.

— Не надо об этом, Сереженька.

— Как муж?

— Муж как муж. Пишет. Уехал в деревню, подальше от соблазнов.

— Он в самом деле талантлив?

— Кажется, в самом деле. В Москве обратили внимание. А вообще-то, не знаю.

— Лихо ты о нем… А как человек?

— Плохого не скажу. Только выпивать стал. Раньше особенно не увлекался.

Сергей встал.

— Прощай, мне пора; Я частенько вижу тебя на экране. Сделай как-нибудь дяде ручкой.

— Договорились. — Римма улыбнулась. — Скоро телевидение «Машеньку» транслировать будет, я в заглавной роли. Следи за рекламой. В первом акте заметь — я потереблю косичку. Для тебя.

— Спасибо.

И, уходя, неожиданно спросила — то ли всерьез, то ли шутя:

— Соберусь вот и приеду совсем. С сыном. Примешь?

— Нет, — отрезал Сергей.

— Знаю, — грустно сказала Римма. И, взяв ребенка на руки, ушла.

Сергей сидел в сквере до полудня. Просто так, подставив лицо солнечным брызгам.


Сафин проснулся рано. И тут же вскочил — надо было идти на вахту. Он даже был рад тому, что его бригаде выпало работать именно в первое утро нового года. Сафин надел видавшую виды меховую жилетку, на нее — рубашку из плотной мягкой ткани и поверх всего — куртку защитного цвета. Обул валенки, по особому заказу сшитые в мастерской. Положил в сетку немудрящий обед оператора — хлеб, кусок холодного мяса, неизменный лук, бутылку с молоком. Прочнейшая кожаная шапка плотно обнимает голову, теплые варежки вдеты в рабочие брезентовые рукавицы. И опять до мелочей знакомая дорога к автовокзалу — вахтовой, как его звали, потому что отсюда отъезжали на вахту и добытчики, и буровики, и ремонтники. Восемнадцать лет звучит по радио все так же молодо и озорно голос диспетчера Клавы Тихоновой: «А-автобус сто двадцать пятый — база турбобуров, автобус пятьдесят третий — скважины шестого промысла, а-автобус тридцать первый — Имангильдинский нефтепарк», хоть и постарела, погрузнела сама. Сафин забирается на свое обычное место — в кресло с правой стороны автобуса «Шкода». Утренняя вахта начинается с семи, а в небе еще не успели растаять самые упрямые звезды. Где-то слева трогается машина, и в боковом стекле сафинского автобуса двоится туманный желтый набор квадратов — освещенные окна той, соседней, машины. И, кажется, плывет в синюю мглу неведомый корабль, плывет беззвучно, плавно и прощально покачиваясь.

Вот трогается и их машина. Десять минут пути — остановка «Восьмая котельная». Протоптанная еще много лет назад тропинка к домику участка. Покуривают операторы, прогревается трактор-подъемник, горячо обсуждают что-то пожилые замерщицы.

Для Сафина скважины не были просто «объектами», качающими столько-то тонн. Он относился к ним как к людям, сердясь на них порой и радуясь их хорошей работе. Вот эту, сороковую, он прозвал «ослицей» за непокорный нрав: то дает девяносто тонн, то вдруг сбросит суточный дебит до двадцати. Двести вторая — «умница». С сорок девятого года, как забурили ее, не доставляет хлопот операторам, фонтанирует безотказно; четыреста десятая — «балованная»: то скребок оборвет, то запарафинивается — «аллах всемилостивый» не успеешь сказать.

Наверно, так бывает, когда привычные вещи наделяешь живыми чертами. К примеру, на фронте. Каждый из трех танков Галима обладал своим характером. И командиру, вышедшему из очередного госпиталя, приходилось привыкать к новой машине.

Заканчивая вахту, Сафин докладывал Старцеву примерно так:

— Ну, Сергей Ильич, мы нынче работнули. «Баловница» не капризничала, «умница» — как всегда, «ослица» пропарки требует.

Он знал каждую ссадину на голенастых ногах скважин, по гудению манифольдов мог определить, здорова ли скважина, не надо ли вызвать «докторов» — бригады подземного ремонта или капитальников. И когда ему вручали орден «Знак Почета» на пятнадцатилетнем юбилее города, он широким плавным движением как бы обнял лесистые склоны Япрыктау, на которых словно в стремительном беге застыли скважины.

— Жаль, им награда не полагается…

Отдано восемнадцать лет натвердо укатанным дорогам, зимним стужам, прохладным рассветным часам. И до того въелся в тело нефтяной дух, что не вытравишь его ничем. Кажется, до самых костей выпарился в бане, но все равно неистребим он, как клеймо. Лицо стало таким, что, наверно, не почувствует жара расплавленного металла — настолько выдубили его, как кислотой, «солнце, воздух и вода». На араба похож, блестят лишь зубы да еще в молодости побелевшие волосы. Так вот и дотопаешь к тому дню, когда услышишь: «Мы провожаем на заслуженный отдых…» А ведь сначала не верилось, что выдержит, врачи упорно советовали подыскать работу полегче: весь искалечен, на одном упрямстве ходил в последние годы. Не повезло в последние дни перед самой победой на одной из площадей остывающего от ярости Берлина. Как вилы через копну, прошла по предместьям Берлина лава «тридцатичетверок», давя, рассеивая среди дымящихся развалин группы фаустников. Влетели на площадь, залитую режущим светом солнца, отбросили люки, поразились горькой душной тишине. Встал на броню старший лейтенант Сафин, прошелся по пуговицам комбинезона, подставляя чужому ветру грязную грудь, и сказал вставшему рядом водителю:

— Кажись, выжили, Степан… — И ударило сбоку что-то огромное, горячее, пламенем охватило небо. Так остался лежать на выщербленной снарядами мостовой белобрысый двадцатитрехлетний Степан Овчаренко, не выпускавший рычагов «тридцатичетверки» с самой Прохоровки. А Сафин очнулся через несколько дней. Посмотрел на себя, трудно скашивая вниз глаза, и они увидели только белое: белые руки, ноги, грудь. Много суток спеленатый, как кокон шелкопряда, лежал Сафин и решил уже, что отходил свое по земле. Вырвали врачи из бессрочного отпуска, который казалось, был рядышком… А вот сейчас приходится купаться в сторонке, брать отдельную кабину в бане — до того изувечен, что не верится порой самому. Одно неудобство — в лютую жару растелешиться нельзя. Пробовал было как-то в майке ходить, больно уж припекал июль — и увидел глаза Дины Михайловны, полные ужаса. Плюнул, решил терпеть. Не барышня, в самом деле.

Восемнадцать лет рядом с ним Настюша Пастухова. Вот уже и у нее ноги сдавать начали. Шутка ли сказать, столько точек надо обойти за день. Иной раз километров по двадцать оттопаешь. Скорей бы диспетчеризировали, что ли, промысел полностью, чтобы не бегать опрометью в свой район: не случилось ли чего? Превратилась Настюша из молодой полнотелой сильной девушки в чуть осевшую к земле от нелегкой судьбы своей женщину. В восемнадцать лет, не научившись-то и целоваться как следует, краснеющая от многозначительного мужского взгляда, по самую макушку, как говорится, окунулась в войну. И прошла бок о бок с ним в одной танковой дивизии до самых Бранденбургских ворот. Но сберегла свою застенчивую гордость, никто не смог назвать ее полевой походной женой. Видели ее глаза только одного — Галима Сафина, да и здесь судьба оказалась неласковой. По горячности, махнув на все рукой, вышла в сорок шестом за фартового демобилизованного морячка, но промахнулась крепко: сволочью оказался, бил смертным боем, по девкам и вдовам шлялся. И уехал совсем к черту на рога, куда-то на Север. Не смогли сойтись она и Сафин: стояли незримо между ними Раиса и Айхылу, жена и дочь Галима, погибшие в дикое весеннее половодье сорок третьего. Узнав об этом, Сафин как бы оцепенел. И с тех пор глядел в смотровую щель мимо искаженных вражьих лиц, мелькающих рук тех, кого подминал под себя гремящими траками танк.

Может, и пришел бы тогда Сафин к Насте со своими пожитками насовсем, да радости от этого не было бы: страшным оказалось последнее ранение, таким, что и людям-то говорить нельзя. Так и живут в одном городе, каждый сам по себе. Сойдутся в праздники, в день Победы, выпьют по маленькой, как бы слушая невеселые свои мысли и отлично понимая друг друга…

…Раздумья его прервал голос Танзили:

— Галим-ага, у нас происшествие!

Обычно лучащиеся смехом глаза Танзили испуганно круглились.

— Что такое? — встревожился Сафин.

— Толька сорвался в Птичий овраг и ногу себе… не то вывихнул, не то еще хуже!

— Где он? — отрывисто спросил бригадир, прибавляя шаг.

— В диспетчерской. На лошадке привезли.

Анатолий полулежал на составленных табуретках и пускал кольца дыма в потолок. Глаза его были закрыты, рука осторожно потирала левую ногу. На лбу — испарина, лицо бледно. «Больно же паршивцу, — подумал Сафин, — а лежит, будто ничего не случилось».

У пульта Люба лихорадочно набирала телефонный номер. Шаль сползла на плечи, волосы взлохмачены. Дина участливо поглядывала на Анатолия.

— Что тут произошло? — не здороваясь, громко спросил Сафин. Любка обернулась, тревогой полыхнули ее быстрые глаза.

— В овраг… — начала она, но в это время ответили по телефону.