Кто уж сказал, что война — рак? Впрочем, неважно кто. Невидимые, неумолимые щупальца тянутся сквозь годы, напоминая, что есть еще метастазы. Мучают память, будоражат совесть, оттачивают ненависть и убивают из-за угла.
…Молодые матросы откровенно посмеивались, когда лейтенант Воскобойников, командир пограничного сторожевого катера, остролицый, словно к чему-то принюхивающийся, с надеждой говорил перед каждым выходом в дозор: «Хоть бы одного…», имея в виду нарушителя. Их «двадцатке» не везло. Подбирали только обалдевших от усталости купальщиков, заплывших слишком далеко. В ту ночь море было удивительно домашним. Мирно и буднично рассеивалась веером кильватерная струя серебристо-синего цвета — так расплетает косу женщина, готовясь ко сну. Не было тумана, а цепенел синеватый мрак и весь катер отливал этим успокоительным синим цветом — будто надели на небо просвечивающие чехлы. Глухо пел двигатель. И появившийся на траверзе бот в первую секунду не вызвал никаких эмоций: так благополучно и безмятежно раскачивался он в ночи. И только когда Воскобойников прокричал визгливо: «Просигналить!», оцепенение исчезло, и Сергей сразу ощутил, как холоден крупнокалиберный пулемет, на который расслабленно сложил ладони. «Предупредительную!..» И взревел пулемет, и понеслись, догоняя друг друга, желтые шарики, будто с изнанки прошивая небо. Затем — два человека в штормовых куртках, снятые с бота. Взахлеб сосут сигареты. Воскобойников заложил дугу, и сторожевик, вздымая голубой водяной парус, летит в бухту. А в следующую секунду море, желто-красно-черное, взвилось на дыбы. «Ах война, что ты сделала, подлая…» Где тебя носили волны, круглая рогатая смерть, прежде чем отняла ты у мира смешного лейтенанта Воскобойникова, молчаливого Лешку Емельянова, длиннорукого стеснительного Вадика Шаговского, крепенького, вечно сосредоточенного Талгата Хусаинова?
— Дайте закурить. — Перед глазами перебирали воздух пальцы Анатолия.
— Послушай, Толя… У тебя ж отец погиб в Берлине, — тихо напомнил Сергей. — И тоже танкист, кажется?
— Как? — встрепенулся Сафин. — А когда?
— Двадцать шестого апреля.
— Как звали его?
— Владимир Игнатьевич Кочетков. Я по матери хожу.
— Кочетков, Кочетков. Нет, не доводилось слышать. А тебе, Настюша?
— Что-то не припомню, хотя на память, вроде бы, не жалуюсь. Да и не мудрено — столько народу прошло перед глазами. А номер части в памяти не держишь?
— Не помню. Посмотрю. У дядьки все — и ордена, и медали, и справки разные.
— Вот ведь как бывает. Может, бок о бок дрались. Ну, помянем его душу.
Генка-теоретик сидел притихший, почти не пил совсем.
— Мне вчера Андрей не понравился. Я, как гончая, сразу насторожился, когда пустил пробный шарик: как, мол, ты поведешь себя на техническом совете? Сергею, ты сам, конечно, понимаешь, нужна поддержка. Говорит — есть масса проблем технического порядка. Взял бы Сергей одну и довел до ума. Каково? Насквозь рационалистичная мысль. А люди? А психология? Это ж не просто мода. У нас, газетчиков, например, все инженерные проблемы проецируются на печатную страницу через людей. Доказываю ему: Сергей, мол, начальник участка, у него семьдесят человек. Чем, в конце концов, не техническая проблема этот гарантийный паспорт, если повышенная ответственность отразится на добыче нефти? Я неправ, да? А Андрей твердит свое: люблю предельную конкретность в деле, осязаемость. Мой принцип: пощупать руками — стимулирует куда надежнее. Подземный ремонт, говорит, — почти тайга. Сложились свои традиции, и ломать их нужно сверху. Экспериментировать на заработке людей — последнее дело. И так уж наэкспериментировались — бегут на запад коренные, вернее, прижившиеся сибиряки, дальневосточники. Говорю ему: дешевенькое у тебя причащение к рабочему классу. Добренький ты был бы руководитель, популярный. Кажется, обиделся.
Станислав заиграл. Пальцы его реяли над синеватой от льющегося в окно ночного неба клавиатурой. Странная это была мелодия. Пустенький шлягер вдруг обрастал полновесными сочными пассажами, нервный бег гаммы переходил в лирические фрагменты из известных вещей, или вдруг в нарушение всяческой гармонии торжественно и зовуще плыли по полутемному холлу Дворца начальные аккорды Второй рапсодии Листа. Играя, Молчанов смотрел прямо перед собой, туда, где на черной деке мерцали золотые буквы — «Эстония».
— Привязался я к вам что-то, братцы. Ах уезжать неохота. Редактор вчера говорит — ты, мол, не женился случайно? Говорю — ростом не вышел… И вообще — я привык считать, что лучше моей работы нет. А приглядишься — у вас тоже ой-ой.
— Любопытно, — Сергей усмехнулся. Станислав крутнулся на фортепьянном стульчике и повернулся к ним лицом.
— Я, откровенно говоря, Дине немножко удивляюсь.
— Вот как? — Дина подняла брови. Одна из них забавно переломилась надвое.
— Тебе на все, извини, наплевать. Залезла в свою бочку, то бишь в автоматику. И несет тебя по проверенному фарватеру. Ни рифов тебе, ни отмелей. Бакенщики на месте, предупредят в случае чего. Я даже маршрут твой знаю: работа, дом, учебный комбинат, кино, библиотека, концерты гастролеров.
— По-твоему, мало?
— Да нет, внешне все нормально. Выдержаны все необходимые параметры… А ты знаешь, как тебя на промысле зовут? Задвижкой.
Сергей усмехнулся и кивнул.
— Грубовато, но верно. Так? Нет, ты не черствая. Ты добрая, отзывчивая. А не тянутся к тебе люди. Почему?
— Давай-ка будем откровенны до конца, Стас. Мне всегда претила эта навязчивая открытость: на, пользуйся всем моим. Я отдаю вам все, люди! А что у меня внутри, за изгородью — извините. Очень точное понятие — рационалистичность, сколько на него собак вешают. То, что дало мне… ну, государство, общество, что ли — я возвращаю. Смею даже думать, что с процентами. А душа, мое «я» — вещь неотдаваемая. Я могу быть и аполитичной — это никого не касается.
— Глупости. Аполитичность — бессмыслица. Третьего не дано, или — или… Кстати, как ты относишься к Любке Ромашовой?
— Она не в счет. Это вообще солнечная девчонка.
— Бывает и глупая солнечность. Я не буду распространяться насчет активной доброты. Три дня назад она приходила ко мне в гостиницу. Рассказывала, что у Пастуховой вечно сырая комната, а работает она на промысле с сорок шестого. И жилья приличного не требует. Давайте, говорит, похлопочем. Объяснил ей, что мне это не совсем с руки, редакции обычно стараются не связываться с квартирным вопросом, очень все сложно. Какое, казалось бы, ей дело? Сама-то далеко не в лучшем общежитии. Ты бы догадалась? А ты, Сергей?
— Я знаю давно. Хлопотать пытался. Настя сама не хочет. Говорит — хуже меня еще живут. Да разные куры, гуси, погреб держат.
Станислав захлопнул крышку рояля и стал прохаживаться по холлу. В пестрой рубашке он казался особенно щуплым и маленьким. Взблескивали стекла очков. Сергей, обхватив колени руками и уткнувшись в них подбородком, утонул в большом, как кабина, кресле. Редко выдаются такие вечера. Взъерошенный Станислав, Дина, умеющая так хорошо молчать.
Сергей смотрел на Дину и думал, что в сущности не знает ее по-настоящему. Испуганно выглянет в ней очень нежное и светлое, и превращается она в какие-то мгновенья в ту самую девушку, которую не видит никто. До приезда Осташкова Сергей часто приходил к ней. Швырял на диван шапку, пальто и по-хозяйски лез в буфет, если бывал голоден. Иногда и выпить что-нибудь находилось. Наверно, осталась у нее привычка от материнского дома: в таких домах всегда припрятывается беленькая для случайного гостя. Если Дины не было дома, он оставлял ей записку, сунув ее прямо в замочную скважину. Они часто засиживались до полуночи. Приятели, наверно, обхохотались бы, узнав, что в таких обстоятельствах у них «ничего такого не было…» Он никогда не оставался здесь до утра. Иногда Сергей ловил себя на остром желании обнять ее, когда она садилась рядышком, плечом к плечу. Удержаться было трудно — так по-домашнему близка и доверчива была она в своем сатиновом халатике, с ненакрашенными обветренными губами и ясным взглядом. Однажды он прямо и довольно грубо спросил ее: «Ты не думаешь, Динка, что когда-нибудь я тебя начну попросту лапать?» Дина удивилась. И сказала, подумав: «Нет, не думаю. На тебя это непохоже. Да и я ведь не из тех, кого можно лапать». «Ты ж в конце концов женщина». «Обыкновенная баба, скажи уж точнее. И все же дело обстоит именно так». С приездом Андрея посещения прекратились. Он иногда заходил в диспетчерскую, садился с ней рядом за пульт, они перебрасывались ничего не значащими словами и прощались. Трудно стало обращаться к той простоте отношений, которая раньше сближала их. Казалось, каждый жест и каждое слово контролируются Андреем и соответственно истолковываются.
А Дина… Дина искоса наблюдала за Молчановым и из головы не выходили его слова, сказанные недавно на участке. Ведь это почти признание. Неожиданность их смутила ее, и она с неосознанным любопытством ждала какого-то продолжения. Вот тебе раз! Или он пошутил? Да нет, не похоже. Ей было чуточку смешно… Ей нравился этот славный, кажется, чуть-чуть не от мира сего парень, ставший за короткое время своим у нефтяников и закадычным дружком Сергея.
Станислав сел на диванчик рядом с Диной и задумался, опершись подбородком на кулак.
— Прямо роденовский мыслитель, — улыбнулась Дина. — О чем задумался, детина?
Молчанов откинулся на спинку диванчика и широко разбросал руки, как бы обнимая его.
— Не представляю себя без газеты. Сделаешь материал повышенной сложности — и ощущение такое, будто кто-то залез к тебе внутрь и вынул все, что есть. Выкладываешься, как марафонец.
— Стас, а ты что это очерком про Азаматова разразился? Тактический ход, что ли?
— Да нет, я не любитель конъюнктуры. Понравился он мне здорово. И, знаете, как раз в точку я, оказывается, угодил: по секрету мне сказали, что готовят его на орден Ленина.
Голоса в холле звучали гулко, раскатисто. Станиславу вспомнилась старинная Воздвиженская церковь, куда он попал с группой реставраторов, отстоявших ее от посягательств чересчур расторопного предрайисполкома. «Изумительная акустика», — сказал кто-то вполголоса, и купол торжественно и послушно подтвердил: «…умительная …устика». Еще за роялем он обратил внимание, как таял последний аккорд.