— Ты мне обязан отчетом.
— Я понял. Вчера. С Маргаритой Павловной случилось что-то страшное.
— Что? Рассказывай!
— Вы ею пренебрегали.
Перед такой наивной наглостью я просто опешил. Впрочем, не так-то он прост и наивен.
— Ты смеешь выступать судьею?
— Нет, нет, я хочу объяснить. Она была одинока и…
— Ну ладно, она тебя соблазнила. Дальше что?
— Мы встречались четыре раза тогдашним летом. Всего четыре!
— Арифметика тут ни при чем. Что с ней случилось, ты скажешь наконец?
— Не имею понятия.
— Ты был шестого в Кукуевке?
— Был.
— Ну?
— Около десяти, наверное. Я шел по улице и увидел, как из вашей калитки вышла женщина.
— Марго?
— По-моему, нет. Повыше и пополнее. Правда, было темно, тучи жуткие, но на другой стороне, наискосок, уличный фонарь слегка рассеивал мрак.
— Она шла тебе навстречу?
— В противоположную сторону. И сразу свернула за угол.
— Тебя заметила?
— Нет, я спрятался за куст у обочины.
— Что-нибудь еще ты в ней запомнил?
— Я видел только силуэт. Крупная, в чем-то темном, в руках ничего.
— Без сумочки… и пошла не на станцию, — отметил я задумчиво. — Должно быть, кто-то из местных. Дальше.
— Ну, вошел в калитку, в спальне ночник горел.
— Ты бывал у Марго в спальне?
— Один раз. Позвонил у входной двери, никто не отозвался. И уехал в Москву.
— Слушай, давай не будем. Ты вымолил это свидание и, не поискав, не подождав, сразу укатил. Ни за что не поверю!
— Я осознал свой грех.
— Вдруг осознал? Что же тебя так напугало?
— Меня поразил ваш роман.
— Не вижу связи.
— Меня поразил ваш роман, — повторил он упрямо.
— Так поразил, что ты его украл?
— Нет! Я не входил, дом был заперт.
— Ты уже знал, что Прахов умер?
— Нет! — выкрикнул Юрочка.
Разговор тек бестолково, с непонятным подтекстом. В дверь постучали, женский голос гаркнул: «Юр, к телефону!». Он вскочил, на пороге обернулся, бросил странный взгляд и исчез. Меня как током пронзило: там, в ЦДЛ, когда я стоял у гроба, — вот так же взглянул с порога и скрылся. Он? Кажется, он. Меня отвлек Милашкин — член похоронной комиссии. А потом закружили траурные церемонии… «Тот» был в трауре! Точно, в чем-то черном. Женщина в темной одежде… «Черна твоя душа, и остро лезвие».
Вот тут, в убогой московской коммуналке, всей душой почувствовал я, что Марго мертва и что будут меня терзать письмами до конца дней. Почему горит лампада в углу? Какие грехи он замаливает? Я подошел, вгляделся в озаренные глаза и не услышал шагов за спиной — лишь тяжелое дыхание. Резко развернулся, ножа у него не было — в старинном трепещущем свете другие глаза, воспаленные, с нехорошим, нездоровым блеском. Я пожал плечами и ушел.
Понесло меня зачем-то домой на «Аэропорт». Делать мне там было совершенно нечего… и в Кукуевке нечего… Ну как же? — размышлял я, развалившись на тахте. — Восстановлю три страницы — и Гриша выдаст шикарный двухтомник. Леонтий Востоков. Неизданная проза — золотыми буквами (так он меня соблазнял) по черному глянцевому полю переплета. Кому она сейчас нужна — проза моего поколения? Верный друг за два года созрел для полноценной коммерческой жертвы. Для прижимистого Горностаева это странно. С другой стороны, жить не на что — это тоже странно.
Я ничего не смогу восстановить, пока не найду Марго — живую или мертвую. По словам ученика, они переспали четыре раза. Дело не в арифметике, но в Кукуевке для этого была одна-единственная возможность: всего раз в то лето я ночевал (вместе с Колей, кстати) в Москве. До коммуналки Марго не снизошла бы — наверняка он приезжал сюда. Он мог знать Прахова. Ну и что?.. Девяностолетний старик умер от разрыва сердца… да почему, черт возьми, в те самые минуты, когда я писал последнюю фразу?
Почему я ожидал увидеть в его руке нож? Письма. Точил и точил — и белое платье покрылось пятнами. Но ведь крови не было — пролилось вино. Замыл. Тогда и вино бы замылось, а темно-красные брызги были заметны на красном фоне. Я тогда встал на колени: пахло «Каберне». И что-то неуловимо нарушилось в спальне — какая-то симметрия. Осмотреть и продумать.
Да что я зациклился на брачном ложе? В лесу, на берегу, в парке пансионата — сколько угодно укромных уголков — и дождь смыл следы. И нету трупа — не удалось привести в движение доблестные «органы». Но мне все мерещилась душная с бордовыми бликами солнца сквозь портьеры комната, где прошелестело что-то черное и где с тех пор я не спал ни разу.
Призраки, прочь!
Глава 6
Я вышел на площадку и наудачу позвонил в соседнюю квартиру. Удача.
— Марья Петровна, это я. Востоков.
Бывшую нашу дворничиху я почти не знал, но два года назад мы с ней слегка сошлись на почве похорон. И она мне как-то позволила, под предлогом купли-продажи, проверить праховский «Ремингтон»: предлагают такой же, стоит ли…
Продолжает лелеять правнучку, значит, Прахов сообразил в свое время обратить опереточные гонорары в нечто более существенное, инфляции не подлежащее.
Баба Маша приоткрыла дверь ровно на дверную цепочку, осмотрела меня и впустила. Прогремело пять замков! Мыслимо ли, чтобы Прахов оставил в день смерти свои покои открытыми? Немыслимо — но факт.
— А Мария у нас в Кукуевке, — сообщил я жизнерадостно. — Сын приехал.
— А я знаю, — старуха скорбно смотрела на меня слезящимися глазами. — Проходите, Леонтий Николаевич.
Прошли в гостиную в уютном, грубовато-добротном стиле пятидесятых. Уселись в глубокие кресла.
— Может, чайку?
— Я ненадолго. Как вы себя чувствуете?
— Какие мои теперь чувства. Не берет Бог.
— Да, старик вас тогда крепко подкосил.
— Подкосил, батюшка.
— А ведь какой здоровый был.
— Здоровый, ох здоровый.
— На минутку б вы пораньше — может, и спасли бы.
— Куда! Уж весь окоченелый был. Я как свет включила…
— А тут болтали, будто вас днем к нему вызвали.
— Я знаю, — зловеще сказала старушка, — кто на меня наговаривает, на мое место метит. Только Машенька меня любит. Сколько зла на свете, Леонтий Николаевич.
— Это правда. Так не вызывали?
— Не верьте. У нас с ним в тот день уговор был: я уборку у себя делала, а телефон под рукой.
Господи, что ж тут произошло? Я смотрел в дверной проем кабинета — в холодный зев давно не действующего камина, возле которого лежал Прахов (как описывала сейчас баба Маша). Скрюченный в последней судороге, по-старомодному элегантный: белая накрахмаленная рубашка, темная «тройка» с красной искрой, галстук-бабочка и лаковые туфли. Таким он бывал, должно быть, на своих премьерах.
Мне вдруг вспомнилась кончина Фета (где-то читал): мука жизни и страх смерти. Он взял нож, чтобы вскрыть вены, как древнеримский аристократ, — и упал от разрыва сердца. Бог сберег поэта от самоубийства.
— А ножа возле него не было? — спросил я машинально, однако баба Маша не удивилась.
— Ножа не было, — сказала она твердо. — Что ж покойник — разбойник, что ль, был?
Разбойник, да еще какой (подумалось), но не аристократ и не поэт.
— А про Машеньку я не знала, — продолжала старуха. — Она ж к вам в Кукуевку сроду не ездила. Позвонила в «скорую» и начальнику. — (Вероятно, какой-то секретарь в Союзе писателей.) — Они хорошо распорядились. А сердце ноет: не простится с прадедушкой, круглая сирота, никого на свете нету… Обзвонила всех по его книжечке — вот на вас и напала. А теперь думаю: может, и лучше, что она не видала его.
— Почему же?
— Плохо умер.
— Как это?
— Лик очень страшный. Пусть ей не снится.
— А книжечка не сохранилась?
— Все сохранилось. Мы к нему не ходим, только я убираюсь иногда.
— Можно посмотреть?
— Вам — можно, — сказала старуха значительно.
Я двинулся к двери в кабинет, она проворно загородила дорогу.
— Туда не надо, Леонтий Николаевич. Я принесу.
Ну прямо святыня какая-то. Что за чудачество.
Принесла и прикрыла дверь. Я взял, перелистал. Юрия Красницкого нет, Леонтий Востоков присутствует. Как, впрочем, и Григорий Петрович Горностаев. Любопытно.
— А что с Маргаритой Павловной? — прошелестел за спиной тихонький голос.
— Она от меня ушла.
— Это нам известно.
Назойливый такой голосок, и слезящиеся глаза глядят назойливо.
— Так как вы себя считаете: холостым или женатым?
— Вот пытаюсь разобраться, Марья Петровна.
В прихожей она загремела замками, пробормотав тихо-тихо:
— Нету могилки-то.
— Чьей? — воскликнул я, но старушка явно заговаривалась:
— Вот я и говорю: нету. Сожгли, как он и сам написал.
— Прахов оставил завещание?
— Оставил. Сжечь, мол, и прах развеять над водой.
— Тьфу-ты! Развеяли?
— Замуровали.
— Где?
— Машенька замуровала, а где — не говорит.
На этом мы и расстались. Жуть какая-то! И почему меня не пустили в кабинет?.. Чтоб стряхнуть впечатление, я позвонил брату:
— Вась, запах вина перешибает кровь?
— Ты что? — заорал Василий.
— Я у тебя, как у медика, спрашиваю: запах вина…
— Ты чем занимаешься-то?
— Думаю.
— Где ты?
— В Москве у себя.
— Фу-х! — отдышался Василий и забрюзжал: — Только с работы, молодой девушке закрыл глаза, а ты тут… Ладно, сейчас приеду.
По Васькиному виду никто б не сказал, будто он только что проводил человека в последний путь: здоровый, цветущий и веселый. Но я знал, что кроется за этой веселостью: каждую смерть он переживал болезненно.
— Вот уже два года подозреваю, что ты не в себе! — загремел с порога. — Поймать бы этого поганца с письмами…
— Может, это поганка.
— Брось! Я ваш мирок нутром чую — писательский этот самый, богоизбранный. Тебя уже довели до импотенции?
— Слушай, полегче!
— Творческой, братец!
Я изумился про себя: ведь правда, за два года ни с кем… все они будто противны мне. Неужто в такой аскетической форме выражается моя любовь к жене? Василий словно подслушал и выпалил: