— В сумке. Надеюсь, в ресторане я роман не читал?
— Ни-ни, все было пристойно. По русскому обычаю завыли, конечно, но негромко. Когда ваш брат вернулся…
— Знаете, он тоже смутно помнит.
— Смутно? — Милашкин улыбнулся тонко и понимающе. — Рыцарь.
— Его ведь долго не было?
— По-моему, да. Пришел под занавес, но, кажется, без сумки. Впрочем, не ручаюсь, нет.
— А с кем он ушел, вы знаете?
— А что он говорит?
— Темнит.
— Ну вот! А я буду компрометировать даму.
— Артур Иосифович, вы меня поймете как никто: речь идет о моем творчестве. Вдруг она что-нибудь помнит, я к ней подойду крайне осторожно. О вас — ни слова.
Милашкин решился.
— Я вышел на минутку… освежиться. И увидел, как ваш брат идет на выход, обнявшись с женщиной.
— Фантастика! Вы его точно узнали?
— Точно. Он оглядывался, озирался.
— Кто же она?
— Никаких имен! Я намекну: она хромала.
— Сломала ногу?
— Не знаю, по какой причине, но она вообще хромоножка.
Я сосредоточился. Член Союза писателей — хромоножка. Как редко я бываю в наших заведениях… Вдруг меня осенило!
— А, понимаю. Очень благодарен, Артур Иосифович.
— За вами двухтомник, — сказал он с горечью.
— С удовольствием подарю, если выйдет.
— Все-таки странная история с вами приключилась, Леонтий Николаевич. Может, пахнет плагиатом?
— Да вроде ничего в печати не мелькало.
— Если что — судитесь, — секретарь улыбнулся ядовито. — Получите миллион за моральный ущерб и рекламу.
Уже подходя к нашей калитке, я проворчал:
— Если б он мог догадываться, чем эта странная история пахнет! — и добавил с усмешкой: — А знаешь, Коль, единственный, кто реально выгадал от смерти Кащея Бессмертного, — это его правнучка. Но у нее (тоже у единственной из всех) алиби. Мною же засвидетельствованное. Кстати, состояние пойдет в нашу семью?
Он ничего не ответил, обогнав меня с непроницаемым лицом.
Глава 9
Господи, что за сон мне снился перед самым пробуждением! Я, еще ребенок, ужу с кем-то рыбу. Некто в черном, и мне знакомый, чувствую, но без лица. Удочка одна на двоих, мы вырываем ее друг у друга. А кругом все блестит, переливается в оранжевых полуденных пятнах солнца. Я тащу из воды что-то тяжелое, надрываюсь — никак! Тот, «без лица», пытается помочь — на поверхность всплывает нечто большое, красное… отчего я вдруг содрогаюсь, выпускаю удочку и просыпаюсь в своем кабинете на кушетке. Двенадцатый час! Не слабо… но полночи не спал…
Нет, эдак жить невозможно, надо действовать! Еще полусонный, под впечатлением речной ряби и красной жути я врываюсь в спальню проводить осмотр. И есть на что посмотреть: на семейном ложе сидит Мария в желтом сарафанчике и ест яблоко. Молодая хозяйка, так ее разэтак!
Забыв, что я в пижаме (хуже — в одних пижамных штанах; мне суждено появляться перед ней расхристанным), я спрашиваю с сарказмом:
— Вы теперь здесь будете жить?
— А вы против?
Тон какой-то новый, дерзкий и дразнящий. Я внимательно посмотрел на нее, засмеялся и сел на пол, на ковер… по-турецки или по-тибетски, черт их разберет, в общем, меня вдруг увлекла какая-то новая опасность, неведомая.
— Где Коля?
— Пошел на озеро.
— Послушайте, Мария…
— Только вы меня так называете, — перебила она.
— Как же вас кличут?
— Машка, Машенька, Марья Петровна.
— Петровна, будьте любезны…
— Называйте по-прежнему.
— Что написал ваш прадед в завещании?
Золотые глаза глянули грозно, словно с ненавистью, но низкий голос прозвенел вкрадчиво:
— Неужели вам не надоела эта история?
— Надоела до смерти.
— Еще бы!
— Но я не могу успокоиться…
— Не смешите меня. Пусть все останется как есть.
— Что у меня есть-то? Ничего нету.
Все-таки я ее рассмешил: расхохотавшись, она швырнула надкушенное яблоко и притянула меня к себе — золотые глаза сияли по-прежнему грозно — и я, как последний дурак, повлекся к этому огню, к смертному греху. Она поцеловала меня в губы и посмотрела с любопытством: какова, мол, реакция… Реакция была что надо, это я помню, а остальное… да все помню, все, будь оно проклято! Но не вдаваться же в подробности — занятие всем знакомое, общечеловеческое… Я же словно с ума сошел!
В сумятице совокупления, в фантастическом свете вишневого воздуха, будто напоенного вином, все и кончилось.
— Какой ты все-таки негодяй, — заметила она задумчиво и исчезла.
Не то слово! Никогда не войду в эту комнату. Я неловко повернулся на бок и увидел на бледно-лиловом супружеском покрывале кровь. Лишить невинности свою будущую невестку! Я даже застонал от ужаса, от почти физического отвращения к себе, ко всему…
В дверь сунулся Коля и спросил с тревогой:
— Пап, тебе плохо?
— Мне очень хорошо. Уйди, ради Бога!
Я чувствовал себя сыноубийцей и боялся выходить. Не знаю, сколько провалялся в прострации, покуда действительность обрела реальную, хотя сколько-то прежнюю атмосферу. Нет, прежнего не воротить, все по-другому.
Потерянный взгляд зацепился за картину, висящую на стене в изножии кровати. В красноватом сумраке я плохо различал изображение, но угадывал всей душой. Это была уменьшенная отличная копия нестеровского «Видения отроку Варфоломею». Давний подарок отца — две копии: мне и брату.
Два мальчика — семи и десяти лет — в Третьяковке с папой. Я был потрясен, поражен сразу и навсегда — настолько, что ничего больше не хотел смотреть и только с ревом подчинился. Меня поразила тайна. Папа разъяснял смысл, помнится каждое слово, и потом я читал, что мог, о начале великой судьбы Сергия Радонежского. Но тайна осталась, с годами лишь углубляясь в головокружительную бездну. Я не мог повесить картину в кабинете, где играючи сочинял безделушки, — с этим «Видением» мне нужно было просыпаться и отходить ко сну. И как же я жил без него два года?
Пошлые призраки, прочь!
Я решительно поднялся, снял с крюка картину и направился в кабинет, к счастью, ни с кем в прихожей не столкнувшись. Теперь надо выбрать место… В зеленовато-палевых тонах пронзительно родного ландшафта пастушок в белой рубашке и черный монах под деревом с драгоценным ларцом в руках, лица не видать под капюшоном, на левом плече выткан алый крест. И алая оторочка на сапожке отрока. Две единственные яркие детали… Нет! В пространстве пейзажа между мальчиком и монахом слабо, но очевидно выделялось красное пятно.
— Леон, ты здесь? О, пардон!
На пороге стояла Аллочка в шортах. Монументальное зрелище.
— Мне нужно одеться, — пробормотал я машинально. — Подожди на терраске.
Осторожно поставил картину на пол, прислонивши к тумбе письменного стола, бросился к книжным полкам, схватил альбом. «Михаил Нестеров».
Нет, память души подвести не могла: никаких красных пятен в травах на репродукции, конечно, не было. Это кровь! Тут меня будто стукнуло в голову, и я прокрался в спальню скрыть следы собственного преступления. Сменил лиловое покрывало на ядовито-желтое из шкафа, туда сунул замаранное. Плюнуть и забыть — не изнасиловал же я ее, в конце-то концов!
В обществе жениха и Горностаевой она сидела на терраске, куда я вышел одетый, побритый и, хотелось надеяться, непринужденный. Однако взглянуть на нее не смог. Господи, молился я про себя, пусть сын найдет себе другую — любую, на худой конец — иностранку, благословляю заранее, только б никогда не видеть эту и не ощущать в себе сыноубийцу!
Пили заграничный, привезенный из Голландии кофе, болтали о саде-огороде. Горностаева — крупный спец, я ее называл «садовницей», — не умолкала.
— Леон, шиповник надо обрезать каждый год.
— Когда мы с Колей поженимся, — вставила Мария, — я заведу розы.
Эту бесстыдную наглость я проигнорировал, отвечая Аллочке:
— Пусть растет вольно, я специально посадил, чтоб тень была…
— Это неправильно. Пойдем, я покажу, как надо. Я вскочил с такой готовностью, что чашку опрокинул. Извилистой тропинкой меж старых высоких кустов акаций подошли к беседке, обсаженной горностаевским шиповником. Сквозная пленительная прохлада в полуденном мареве. Тут сад кончался и начинался мой лес: сосны и березы, боярышник, бузина, буйные травы… Я глубоко вдохнул смолистый воздух, жить бы да радоваться на Божий мир, а что мы сами из своей жизни — да из мира этого — делаем…
— Леон, нам надо объясниться.
— Не мешало бы.
— Ты человек глубоко нравственный…
— Не сметь! — гаркнул я. — На лесть меня не возьмешь.
— …но мужчина, — закруглила она мысль. — И, возможно, меня поймешь.
— Ну!
— У меня в тот вечер — в тот, понимаешь? — было свидание.
— С Марго?
— Да нет же, — Аллочка опустила глаза; лицо и плечи ее в рыжих веснушках пылали; на редкость женственное существо, в отличие от этой… — С приятелем мужа.
— На моем участке?
— Леон, не глупи, — она рискнула улыбнуться. — В парке пансионата. А на обратном пути я специально сделала крюк, чтоб зайти к вам. На минутку, для алиби. Дошло?
— Какие же вы все… мы все…
— Да, да. Но все давно кончено, тогда же. Суди меня как хочешь, только ни слова Грише.
Или я ничего не понимаю в женщинах, или она врет от начала до конца.
— Не скажу, — сказал я тоном шантажиста, — если ты назовешь имя приятеля.
— С ума сошел!
— Вам бы этого хотелось, правда?
— Неужели ты не понимаешь, как мне стыдно?..
— А ты не понимаешь? — Я поймал ускользающий взгляд испуганных глаз. — Произошло убийство.
— Марго пишет письма!
— Я обнаружил кровь.
— Мне больше нечего тебе сказать.
С интересом наблюдал я, как нежная беспомощность обернулась железной непреклонностью. Закачались ветви, кто-то шел по дорожке.
— Это Гриша! — сказала она вызывающе. — Можешь доносить!
Прекрасно зная, что я на это не пойду.
Из кустов действительно возник еще один рогоносец (ох, не верю я в это!) и заявил сурово: