Иначе жить не стоит. Часть третья — страница 32 из 61

Дверь распахнулась от толчка, грохнув ручкой об стену.

На пороге остановился Саша. Бледный до синевы.

— Сашенька, ты что? Тебе нехорошо?

Саша отстранил Любу и пошел к Пальке, по пути обойдя Алымова так, как обходят колючую проволоку.

— Уже поздно! — громко сказал он, досадуя, что здесь столько посторонних, ненужных ему людей. — Палька, ты…

Он не докончил. Палька стоял перед ним взъерошенный, галстук на боку, улыбка пьяненькая. Сказать ему — такому? Отложить на завтра? Саша представил себе, как он завтра расскажет, и Палька разъярится, и что из этого может выйти — для него самого, для дела, для Катерины, для всех…

— …ты не забыл, что нам с утра в наркомат? — после паузы докончил Саша и повернулся к гостям. — По домам, товарищи, по домам. Пора и честь знать!

Это было невежливо. Гости потянулись к вешалке. Люда кокетничала в дверях, не торопясь уходить. Алымов ждал ее за дверью.

— Мы вас проводим, Людмила Всеволодовна, — заявил Палька, делая вид, что не замечает Алымова. — Игорь, пойдем, сдадим дочку папе.

— Чудесно! До свидания, Константин Павлович! — со смехом сказала Люда и взяла под ручку своих провожатых.

Алымов глядел им вслед, прикуривая одну папиросу от другой.

Александров и Трунин одевались, с удивлением поглядывая на Сашу Мордвинова. Что это с ним? И Люба остолбенела — никогда еще не был Саша вот таким: споткнулся о стул, поддал ногой бутылку, опрокинул рюмку. Неверными шагами пошел к двери, заплетающимся голосом позвал:

— Кон… Константин… Павлович… на минутку!

И когда Алымов шагнул через порог, пьяно выкрикнул:

— Обижать Катерину!.. Не позволю!

И с размаху ударил Алымова по щеке.

Лицо Алымова задергалось, как в припадке. Он поднял побелевшие от напряжения кулаки. Но кулаки опустились, не ударив.

— Не обижал… и не могу… обидеть, — еле слышно произнес Алымов и почти побежал по коридору — к Катерине.

— Что же это, Сашенька! — повиснув на руке мужа, бормотала Люба. — Он ведь ничего плохого… Разве ж так можно!

Трунин вбивал ноги в галоши, ни на кого не глядя, ему было противно — подрались, как в кабаке. Но Илька Александров как ни в чем не бывало подошел к Саше, понятливо заглянул в глаза и спросил с искренней заинтересованностью:

— Что, действительно стоило дать ему?

И встретил ясный, совершенно трезвый взгляд и доверительный ответ:

— Просто необходимо было!


Когда Саша вызвал Григория Тарасовича в коридор, тот был настолько хмелен, что Саша заколебался — стоит ли сейчас поднимать разговор. Но ждать он уже не мог.

— Выкладывайте напрямки — что вы имеете против Алымова?

Рачко отшатнулся.

— Э, нет! О ком другом — об этом не буду.

Они помолчали. Саша наблюдал, как Григорий Тарасович быстро трезвеет. Вот блеснули глаза. Вот в раздумье сошлись к переносице брови… Торопить его не нужно.

— Верю я тебе, Саша, — после раздумья сказал Григорий Тарасович и вдруг с силой дернул себя за растрепанные, пронизанные сединой волосы. — Трус я! Жизнь прожил как надо, фронты прошел — не трусил, а теперь…

Он долго молчал, потом спросил:

— Знаешь, зачем он тогда к вам на партактив помчался? Думаешь, отстаивать Светова? Спасать вас от разгрома?

— Но он именно это и сделал.

— Знаю. Но ехал он — топить вас. Да, да! Топить! Из партии исключать, капитал на этом наживать!

— Но тогда зачем же…

— А он человек бешеный, импульсивный. Ясной цели у него нет, если не считать одной, которая от честолюбия, от желания во что бы то ни стало добиться успеха, славы, власти. Ставил он ставку на Катенина — не вышло. Перекинулся на Вадецкого — Колокольникова, думал — эти вытянут! А вы ему были как бельмо в глазу. Помчался он на расправу с вами, перед отъездом ко мне заскочил: вот, мол, твои подшефные каковы, с троцкистами путаются, Светов уже разоблачен, другим тоже не долго осталось! А в Донецке понюхал-понюхал — нет, что-то не то. Есть у вас такой дядька, Чубак фамилия?

Саша кивнул.

— К нему забежал, проинформировался. Получилось — вроде и не потопят, и в успех верят. А на собрании сидел, слушал… Ну вот как хочешь — нюхом своим собачьим учуял, что к вам примазаться стоит! А уж раз ставка поставлена — ну, тут он землю роет! Темперамент, демагогия, напористость — этого у него не отнимешь.

Саша взвесил мысленно: ладно, честолюбив, о карьере своей заботится — но дело-то он делает!

— А пусть его мечтает о славе, — добродушно сказал он. — Мы тоже от славы не откажемся, а поделиться можем.

— Да, да, конечно, — забормотал Рачко, то ли снова пьянея, то ли притворяясь пьяным; именно в эту минуту, наблюдая Григория Тарасовича, Саша впервые подумал, что бывает выгодно показаться пьяным. Рачко не высказал главного. Боится?

— Григорий Тарасович! Или вы мне доверяете, или кончим разговор.

— Какой скорый! Если хочешь знать, я тебе сперва тоже не доверял. Вот когда ты сюда начальством приехал.

— Почему?

— Посчитал, что ты разменный козырь в руках Алымова.

— Не понимаю.

— А ты многого не понимаешь. Думал ты, отчего… со Стадником такое случилось? — Рачко понизил голос до шепота: — Стадник понимал Алымова — ну, насквозь, как рентгеном просвечивал. И Алымов это знал. Пока Стадник над ним сидел, Алымову ходу не было. А есть такой способ — доносы, намеки, убийственная реплика в подходящий момент… и еще доносик, и еще. Ну — вся гамма подлости! Понимаешь, Саша, вся! И нет Стадника.

Глотнув воздуха, Рачко продолжал еще тише:

— По роду службы имею соприкосновение со всякой перепиской. Так вот, кое-что видел сам. Этими глазами читал, этими руками держал. И на Стадника, и на Олесова, и на Бурмина… Но с Бурминым ему не удалось, у Бурмина заручка большая и характер не тот. Бурмин сам придавить может. Алымов с Бурминым — коса на камень. Бурмин, видимо, знает, что Алымов на него капал, да только разделаться с ним не может…

— Почему?

— Если Алымова тронуть — он такое развернет со своим бешеным темпераментом, что и заручка не поможет. Знаешь, один донос — могут не поверить, а сто доносов в разные места…

В эту минуту мимо них прошел Катенин. Саша видел его как сквозь туман, — он ослеп от гнева и отвращения.

— Тоже — бывший разменный козырь! — усмехнулся Рачко. — Прикрываясь Катениным, Алымов пер прямо в директора. Случись у Катенина удача — как по маслу прошел бы. Если б не Бурмин, он давно свалил бы Олесова. Когда тебя назначили, Олесов так и понял: Алымов подтягивает своих.

— А я все думал — почему Олесов так сухо встретил.

— Олесов — мужик превосходный, да слаб стал. Возраст, ранения, сердце. И — дружба со Стадником… О ней знают. Уже тягали его, и так при случае кольнут… Вот и скис.

Теперь в коридоре мелькнула Люба. Она уже скрылась, когда Саша осознал, что только что видел ее, и тепло надежного, своего счастья на минуту согрело его — сейчас это счастье расширилось необычайно, оно включало не только любовь, но и верных друзей, и здоровую чистоту среды, взрастившей их, и весь большой, желанный мир, в котором существовали творчество, труд, общие цели и мечты, бескорыстие, честность и честь — и не могли существовать Алымовы.

— А Катерина!..

— Похоже, женщина она замечательная?

— Как змея вполз!

— А между прочим — любит он ее.

— К черту такую любовь! Задушить его хочется! Или дать в морду хотя бы!

— А потом что?

— А потом скажу — так и так. Чтоб все знали.

Григорий Тарасович поник в кресле. Глаза прикрыты, дышит тяжело. Хмель скрутил? Или — тоска?

— Вот я сказал тебе — трусом стал, — проговорил он, не открывая глаз. — Неправда! Не трус я и не размазня. Сто раз казнился, сто раз решался… Да что сделаешь-то?! Вот я читал эти его… документы. «Считаю своим партийным долгом сигнализировать о том, что…» Ночью вскочу — душит! Пойти, крикнуть людям — берегитесь, клеветник! А как идти?.. Стадник-то — в тюрьме! Выслушают меня, скажут: позвольте, какая ж это клевета? Разоблачил врага народа! Выполнял долг!.. Вот и молчу, здороваюсь с ним за руку, если не удается избежать рукопожатия, за одним столом сижу… У-у-у!

— Не могу я так. Не буду!

Рачко открыл глаза — печальные, ласковые, умные:

— Держаться надо, Саша. Не давать сволочи избивать нас поодиночке. Кто же дело-то поведет? Алымовы? Колокольниковы? Это ж — наросты. Поганые грибы. А есть народ, есть большевики — не для карьеры своей большевики, а для коммунизма на земле. Держаться! И знамя свое… Знаешь, нес я как-то знамя. Не в бою, просто на демонстрации Седьмого ноября. Вручили мне, обещали смену — и забыли. Холодище, а я без перчаток. Ветер как-то сбоку бьет, ну — валит с ног и знамя валит. А я несу. Мыслишка вертится — свернуть бы знамя, чтобы не парусило. А вот — не могу, что ты скажешь, не могу свернуть его! Не кусок бархата на древке — знамя!.. Так кто же его понесет, Саша, кроме честных большевиков? Кто?

— Это я понимаю. Но ведь под этим знаменем не имеет права болтаться… накипь. И должны стоять такие люди, как Стадник, как Чубаков. Вот вы спросили — есть ли у нас такой Чубак. А он… был! Нету! Почему?!

— Не знаю, Саша.

— Вот тридцать седьмой год… Враги — это понятно. Классовая борьба, засылка шпионов, подготовка к войне. Его агентуру надо выловить. Понимаю. Но вот — свои? Те, кого — зря?

— Знаешь, Александр Васильевич, тут или с ума сойти, или — не ломать голову над тем, что ты ни знать, ни решить не можешь.

Рачко встал, крепко сжал Сашины руки.

— Я пойду. А ты, Саша… Ну-ка, постой на месте и сосчитай до двухсот. Почувствуешь, что мало, — до трехсот. А потом иди и не делай глупостей.


В тот самый вечер, когда Саша, притворившись пьяным, дал пощечину Алымову, в пересыльной тюрьме по пути на север встретились Стадник и Чубаков.

На маленьком, будто сжавшемся в комок лице Стадника еще пронзительней сияли глаза-фары. На минуту эти глаза заволокло слезами — но только на минуту. Обняв давнего друга и выученика, Стадник сказал прежним, напористым голосом: