Иначе жить не стоит. Часть третья — страница 44 из 61

Они подолгу совсем не виделись. Чтобы не оказаться вечером возле ее дома, он оставался ночевать на станции. Так удавалось протянуть семь дней, десять дней, иногда — две недели. И наступал вечер, когда ноги сами вели его на ту улицу.

— Клаша, здравствуй! — восклицал он, подкараулив ее.

— Откуда ты взялся? — розовея, удивлялась Клаша.

Они проходили мимо ее дома и бродили взад-вперед, выбирая безлюдные улочки. Они так долго ждали встречи, что теперь могли говорить о чем угодно, лишь бы встреча длилась и длилась. Палька каждый раз открывал в ней что-то новое — и даже ее недостатки казались ему чудесными. Выяснилось, что она нетерпима и порой несправедлива к своим недругам — одного из них, весельчака Кольку Бурцева, она считала вместилищем всех пороков; Палька знал этого парня и понимал, что Клаша преувеличивает, но слушал с наслаждением — в ее несправедливости было столько страсти и потребности видеть людей прекрасными! И снова к нему пришло определяющее слово «надежная». Надежная — не на час, на всю жизнь…

Выяснилось, что у нее кремень, а не характер. Однажды, споря и с нею, и с самим собой, он высказал мысль, что считаться с предвзятым мнением окружающих и ради этого подавлять себя — недостойно. Клаша подумала и твердо сказала:

— Я никогда не считаюсь с мнением неправильным.

Значит, общее убеждение в том, что ее и Степу связывала любовь, — правильно? Палька насупился. Клаша поняла и, покраснев, быстро добавила:

— Но с совестью считаться необходимо.

В другой раз они заговорили о фашизме и о возможности войны — опасность войны, то грозно приближаясь, то отдаляясь, все время нависала над страной. Немного рисуясь, Палька спросил, будет ли она тревожиться о нем, если он пойдет воевать.

— А я сама буду на фронте, — сказала Клаша.

Когда позднее она прочла ему строки Светлова:

Наши девушки, ремешком

Подпоясывая шинели,

С песней падали под ножом,

На высоких кострах горели,—

он мысленно видел именно ее…

Лучшие минуты их редких встреч были связаны со стихами. Все то, что они не позволяли себе сказать друг другу, говорили за них стихи. Можно было подумать, что поэты, сговорившись, писали для них двоих.

Слышишь, мчатся сани, слышишь, сани мчатся,—

Хорошо с любимой в поле затеряться,—

читала Клаша, и это они мчались на тройке, хотя никогда не видали троек, и он ее придерживал рукой в узких санках, и они терялись в снежном поле — совсем терялись, для всех и ото всех…

Нож сломанный в работе не годится,

Но этим черным сломанным ножом

Разрезаны бессмертные страницы.

И это было о них, о поколении самоотверженных, к которому они оба принадлежали всеми помыслами, свято веря, что новые счастливые поколения примут из их загрубевших рук все, что ими создано.

Я не знаю, где граница

Между пламенем и дымом,

Я не знаю, где граница

Меж подругой и любимой…

Эти строки были непосредственно о них — о ней. Клаше показалось, что не она, а он произнес эти слова — ей в упрек, и она не дочитала стихотворения, потому что дальше шли строчки, которые требовали от нее: встань рядом с любимым и не расставайся! Правда, в тех стихах речь шла о военной грозе, но Клаша подумала: если б грянул такой час, их ничто не разлучило бы, кроме смерти. Сейчас — сложнее.

— Что же ты замолчала?

— Забыла… Нет, вру. Думаю.

— О чем?

— Бывает, что граница все-таки есть и ее не перейти.

Он был не из робких, а перед нею робел. Перед путаницей их отношений и обязательств совести — робел. Но сейчас подошла минута, когда можно заговорить о том, о чем они так долго молчали.

— Хочешь не хочешь, а границы никакой нет. Ты — любимая.

Несколько минут — а может, секунд — они были очень счастливы, потом Клаша положила ладонь на его рукав и еле слышно произнесла:

— Я давно хочу сказать тебе. Ты здоровый и удачливый, во всем удачливый. И я — в общем, у меня тоже все хорошо. А у него плохо. И он надеялся… я сама виновата, что он надеялся, мы так дружили, я совсем не знала, какая она — любовь. А теперь я не могу подбавлять ему горя. Ты больше не приходи, Павлик. Не приходи. Пойми — нехорошо.

Сколько бы он ни сопротивлялся в душе ее требованию, сколько бы он ни убеждал себя, что их разлука не принесет Степе ни любви, ни облегчения, — он сам не мог подбавлять горя Сверчку.

«Уехать! — решал он. — Уехать, сменить обстановку, закрутиться в новых заботах!»

Он еще не дал согласия на отъезд, когда разразилась беда.


Вот уже два месяца шла перебранка между Липатовым и начальником шахты, — разработка пласта подходила все ближе к станции, переступая границу участка, отведенного для подземной газификации. Липатов требовал, чтобы шахта прекратила проходку. Руководители шахты упирались, потому что как раз на этом направлении добыча угля росла день ото дня… Липатову было трудно ссориться с ними. Все — дружки-приятели. Участок, вклинивающийся в запретную зону, — его бывший участок, где и сейчас работает Кузьма Иванович.

Он попробовал уговорить Кузьму Ивановича — уйди добром.

— Да ты что, Михайлыч? — огрызнулся старик. — Или позабыл, что такое план? Заграбастали этакий мощный пласт и в ус не дуют!

— Так ведь опасно, Кузьмич!

— А ты погляди, где мы, а где ваши примуса — больше ста сажен. Породы там крепкие, не пропустят.

Стыдясь нетоварищеского поступка, Липатов все-таки позвонил в угольный трест и добился, что трест запретил шахте переступать границу размежевки. Начальник шахты в тот же день отругал Липатова по телефону:

— Экой ты сутяга оказался! Зарезать нас хочешь?

Приказ на то и приказ, чтоб его выполняли. Но Ваня Сидорчук, друживший с маркшейдерами шахты, разузнал и сообщил Липатову, что шахта продолжает «гнать добычь» из запретной зоны и до конца квартала — то есть еще две недели — свертывать там работы не собирается.

— Эх, надо бы дать сигнал в трест…

— Вообще-то говоря — надо бы…

Оба — шахтеры, они понимали, что их «сигнал» может сорвать шахте перевыполнение плана и получение премий.

— Пожалуй, за две недели слишком близко не подойдут?

— Напишу-ка я им бумаженцию с протестом, а там — как хотят, — решил Липатов.

Он составил для проформы солидную «бумаженцию» и вручил ее секретарше: свезите! Секретаршей работала жена Сигизмунда Антиповича, бывшего жонглера, сумевшего все-таки доказать, что когда-то, до работы в цирке, он окончил бухгалтерские курсы. Его бывшая партнерша писала плохо и все делала невпопад, но зато жила при станции и соглашалась на маленькую зарплату, да еще и возила бумажки в город, так как любила заодно побродить по магазинам.

— У меня текут боты, — интимным шепотом сказала она Липатову и поглядела за окно — с утра лил дождь. — Я поеду завтра, хорошо?

Дня через три из Москвы позвонил Олесов и таинственным голосом сообщил, что «некоторые представители» заинтересовались советскими работами по подземной газификации угля и сам — слышишь, Иван Михайлович! — сам товарищ Сталин обещал предоставить им возможность посетить донецкую станцию! Нужно срочно подготовиться к приему важных гостей и поглядеть, можно ли обеспечить в Донецке «дипломатический комфорт».

Недавно был заключен договор о ненападении между СССР и Германией. Липатов с большим скрипом принимал этот договор — он предпочел бы дать Гитлеру по морде.

— Западные соседи? — хмуро спросил он.

— Видимо.

— И что же, будем все им рассказывать и показывать?

— А ты в меру, Иван Михайлович, в меру!

— Это я могу: они мне пять слов не договорят, а я им — десять. Нехай едут… Но, значит, сам о нас знает?!

— Как видишь! — Голос Олесова вибрировал от возбуждения. — Уж постарайся, Иван Михайлович! Если все обойдется лучшим образом, нас так поддержат, так поощрят!..

— Это уж само собой, — сказал Липатов, взвешивая в уме, какие выгоды можно извлечь, если Сталин будет доволен…

— А когда они приедут?

— Дело за нами. Мне поручено доложить, когда мы приготовимся. Так что ты, Иван Михайлович, ради бога, форсируй!

Не успел Липатов повесить трубку, как раздался новый звонок. Главный инженер Донецкугля кричал не своим голосом:

— Ваш газ проник в шахту! На смежном с вами участке! Девять человек отравлено! Отключите свои скважины или что там у вас! Безобразие! Под суд пойдете!

Спорить в такую минуту не имело смысла. Побелев, Липатов приказал разыскать Светова, Коротких и Маркушу. Он не мог решиться один, хотя решение было ясно — прекратить процесс и залить пограничные скважины жидкой глиной, чтобы закупорить все трещины. Другого выхода не было, а этот означал — закрыть станцию на неопределенный срок и прекратить подачу газа на Азотно-туковый завод.

Они сидели вчетвером — руководители станции — и думали, понимая, что ничего иного надумать не могут…

Спокойнее всех был Светов, обычно самый горячий и несдержанный. Еще до того как Липатов изложил единственно возможное решение, он мысленно решил то же — и с этой минуты как бы омертвел. Убийство самого дорогого, что у него было, уже совершилось. Оставались формальности.

— Я предупрежу Азотно-туковый, им нужно подготовиться, — сказал он и начал звонить на завод.

Трое слушали, как он лишенным выражения голосом сообщил директору завода о случившемся. Трое слушали, как директор ругался и грозил жаловаться.

— Ну вот, — сказал Палька, вешая трубку.

Леня Коротких, отвернувшись, спросил, где взять помпу, глину и все, что нужно для заливки скважин.

Новый звонок заставил их подскочить: что еще?!

Звонил начальник шахты.

— Иван Михайлович, предпринимаешь ты что-нибудь? Газ распространяется по штрекам. Вывели на-гора́ всю смену! Как друга прошу тебя…

Липатов дал себе волю — отругался, а затем спросил, кто пострадал и в каком они состоянии.