Иначе жить не стоит. Часть третья — страница 55 из 61

— Дайте мне договориться с ним, — сказал Степа. — НИИ — моя компетенция.

Липатов, глянул на него хитрущим глазом:

— Раз компетенция — пусть будет так.

Когда приехал Гармаш, все были в сборе. В полном молчании Леня признавался в том, что струсил и отступил, долго мучился, а теперь хочет исправить… что давно понял, как ему дорого дело подземной газификации…

Он возмужал и посолиднел за последние годы, Ленечка Длинный! Но его миловидное лицо все так же вспыхивало девичьим румянцем, а русалочьи глаза растерянно метались.

— Примем к сведению, — сухо заключил Липатов. — Работники нам нужны, дело растет! То, что мы можем вам предложить, — это компетенция главного инженера, так что я вмешиваться не буду. Степан Дмитриевич, прошу!

Палька еще увидел, как у Лени передернулось и покраснело лицо, потом уткнулся в бумаги, чтоб не мешать Степе. Степа начал разговор весьма резко:

— Уходил ты от нас, сжигая все мосты. Сжег?

— Сжег…

— Так строй их!

Леня пробормотал:

— Я для того и пришел. Но — как?

— Так, как строят. Опора за опорой, ферма за фермой. Трудом. — Степа выждал немного и заговорил буднично: — Так вот, в твои функции будет входить…

После того, как Леня Гармаш заполнил анкету и написал заявление, его проводили подчеркнуто дружелюбно: раз приняли в коллектив, на прошлом — точка.

Все уже собрались домой, когда Палька в окно увидел Клашу — она стояла во дворе и разговаривала с комсомольцами. И Степа увидел ее. Оба замерли у вешалки, каждый стеснялся опередить другого.

— Совсем забыл! Я ж в Москву хотел позвонить! — И Палька подсел к телефону, спиной к окну.

Степа потоптался на месте, оделся и быстро вышел.

Палька снял руку с телефонной трубки.

Липатов вздохнул прямо-таки со стоном:

— Уж ехал бы ты скорей, Павлуша, раз такое дело…

— Да. Надо… Закажи мне билет на завтрашний ночной…

— Это мы сейчас сварганим! А то, ей-богу, уж и я психовать начал.

Утром он вручил Пальке билет. На скорый московский, отходящий из Донецка в 19.35. Еще раньше, чем думал Палька, — обычно они ездили ночным, 0.50. Тогда оставалось бы еще часов пятнадцать, теперь — меньше десяти…

И сразу все окружающее и самый воздух наполнились Клашей. Станки в механической мастерской вызванивали: «Вес-не-нок! Вес-не-нок!» — а пар в котельной тихонько шептал: «Клаша, Клаша…» Все следы во дворе казались следами ее маленьких ног. Грузовики, въезжающие в ворота, хранили за стеклами ее ускользающий облик. Телефоны откликались ее голосом.

С этой минуты — первой минуты из оставшихся… да, из оставшихся пятисот тридцати минут — он начал ее терять, терять, терять. Безвозвратно терять.

— Ну что ж, Павлуша, давай подписывать сдачу-приемку.

Он вздрогнул от осторожно-ласкового голоса Степы и понял, что таким же осторожно-ласковым голосом говорила с самим Стеной Клаша, именно поэтому Степа раздражался и грубил.

Они подошли к столу, где лежал акт. Служебная формальность не имела для них никакого смысла — ни в их деловой дружбе, где лжи быть не могло, ни в личных отношениях, где все держалось на недомолвках и где уже ничто не могло помочь, кроме скорого московского, отходящего в 19.35.

Степа, не глядя, подписал акт.

Палька тоже подписал, и впервые открыто посмотрел в глаза Степы, и увидел в них отражение своей боли — или какой-то другой, еще более тягостной.

Он положил ладонь на руку Степы и придавил ее к столу.

— Удачи тебе, Степка. Теперь увидимся только в Москве, если какое совещание…

— Что ж ты, и домой не приедешь?

— Теперь мой дом под Москвой.

— Все-таки здесь у тебя мать. Сестра. Да и… все.

Палька посмотрел на него в упор и сказал:

— Нет. Не приеду.

Степа вдруг сорвался с места. На нем лица не было.

— Ты куда?

Степа посмотрел на часы, поднося их почти к самым глазам, и жалость снова потрясла Пальку, и он еще раз повторил себе: я делаю правильно! Правильно!

— Мне в двенадцать к глазнику, — ответил Степа и подошел к вешалке. Он очень долго надевал пальто. Очень долго расправлял кепку.

— Вот что, — сказал он, уже держась за дверную ручку. — За дружбу спасибо, а в жертвах не нуждаюсь. То, что вы… глупо!

Он постоял, раскачивая дверь.

— Вы все не понимаете. Бывает, человек заглянет в такую черноту… в вечную черноту. После этого появляется… внутреннее зрение. Его не обманешь. И не нужно.

Палька встал. Он готов был сказать: да, не нужно! Я ее люблю, и она… Но в это время Степа вспомнил о своей палке и потянулся за нею, но не просто взял ее, а пошарил в углу, нащупывая ее. И Палька удержал готовые сорваться слова.

— Так что имей в виду… — сказал Степа в дверях.

Вот он идет по двору, по колдобинам разбитой грузовиками дороги — медленно, палкой проверяя путь.

До поезда осталось четыреста двадцать минут. Но они уже не нужны. Все правильно. Теперь пробежать по цехам, со всеми попрощаться… заехать домой и сунуть в чемодан самое необходимое на первое время… попрощаться с Катериной и мамой, с Кузьменками…

Знает ли Клаша, что я уезжаю?

Неоткуда ей узнать.

Может быть, позвонить и попрощаться? «До свидания, Клаша». Нет. «Прощай, Клаша, я больше не приеду и хочу тебе сказать, что…» Что я могу ей сказать? Нельзя. Не нужно. Уеду — узнает. Погрустит — и выйдет за Степу.

Она так решила — значит, хочет этого. Она с детства любила его. Он золотой парень. Он не дает жалеть себя. С ним нельзя не быть счастливой, он золотой парень. Золотой парень…

На вокзале собрались все работники опытной станции, кроме вечерней смены. Последним прибежал Леня Коротких, хотя он был дежурным инженером: оказывается, пришел Сверчков и отпустил его. А сам — не захотел проводить? Ничего. Он мой друг, и я его друг, так и будет, проводил или нет, неважно.

Подкатил поезд — он стоял тут двенадцать минут. Начали прощаться.

Заплакала Марья Федотовна, стыдливо отворачивая лицо.

Невыносимо острил Липатушка.

Катерина обняла брата, шепнула:

— Ты все-таки пиши хоть изредка.

Жалкое, потерянное выражение мелькнуло на ее лице. Одна остается сестренка! Он растроганно поцеловал Катерину — и через ее плечо увидел Клашу.

Клаша бежала вдоль вагонов, прорезаясь сквозь толпы провожающих. Платок отлетел назад, волосы отлетели назад…

Она с разбегу остановилась перед ним, быстро и громко дыша. Бежала, а в лице — ни кровинки.

— Я только сейчас узнала! — Она не замечала никого, кроме одного человека, уезжающего через несколько минут. — Я не думала, что уже сегодня. Трамвая, как назло, не было. Меня подкинула коксохимовская полуторка…

Громоподобно ударил вокзальный колокол.

Зашипел паровоз, выпуская пар.

Все отступили куда-то, на всей платформе была только она, Клаша.

— Я весь день хотел позвонить. А потом подумал, что…

Еще два раза ударил колокол — прямо в сердце.

— Граждане, кто едет, занимайте места!

Они стояли, оцепенев.

— Он тебе напишет, Клаша, — сказал Липатов и засопел носом. — Напишет! Напишет!

За спиною Пальки толчком сдвинулись колеса. Скрежетнули по рельсам и пошли неторопливо кружиться.

— Садись, Павлушенька, садись! — прокричал голос матери.

Клаша сделала какое-то непонятное движение к нему — и еле слышно сказала:

— Прощай, Павлик. Я…

Колеса заторопились. За спиной проходили окна и площадки, заполненные людьми, что-то кричащими, машущими…

— Она тебе напишет! Напишет! — в самое ухо кричал Липатов.

В конце поезда возник просвет — проходил предпоследний вагон… Последний…

Палька так и не сказал ни слова. Липатов подтолкнул его, он вскочил на тормозную площадку и под ругань железнодорожника с флажком повис на поручне, глядя на уплывающую в сумрак перрона Клашу.

Много рук машут, а ее руки — опущены.

Вот уже видно только белое пятно ее лица и эти две опущенные руки.

— Невеста, что ли? — устав ругаться, спросил железнодорожник и скатал флажок.

«Не-вес-та, не-вес-та, чу-жа-я не-вес-та!» — тупо выговаривали колеса, пока он пробирался по составу в свой вагон.

«Она тебе напишет! Напишет! Напишет!» — пришепетывая, долбили колеса, когда он лег на полку лицом к стене, чтобы с ним не заговорили попутчики.

Напишет — что?

Он мысленно писал весь вечер. Отполированные спинами желтые доски тряслись перед самыми его глазами, на одной из них под краской выступал темный срез сучка с выпавшей сердцевинной. Слова приходили сами и легко складывались вместе, складывались убедительно, нежно, неоспоримо.

Ночью, когда попутчики угомонились, он попробовал записать хоть часть того, что слагалось весь вечер. Писал, рвал, опять писал…

Харьков.

Серое утро, серый, скучный вокзал. И прямо перед окном вагона на тусклой стене — серебристые крылья. Аэрофлот. «Пользуйтесь самолетами Гражданского воздушного флота!»

Чуть в стороне надпись: «Почта. Телеграф. Телефон».

Он схватил чемодан и выскочил на перрон.

— Дайте мне Аэрофлот!

Да, самолет на Донецк будет. В 17.00. Билет стоит…

Он пересчитал деньги — отпускные, подъемные, зарплата — должно хватить на все.

— Девушка, вызовите Донецк, коммутатор горкома, тридцать четыре.

— В течение двух часов, гражданин. Будете ждать?

— Двух часов?!

— Берите молнию. Нормальный тариф два рубля восемьдесят копеек, молния — четырнадцать рублей за минуту.

Он кинул деньги в окошечко:

— Молнию! Две минуты! Коммутатор горкома, тридцать четыре, товарища Весненок!

— Как?

— Вес-не-нок… — Нужно быть дурой, чтобы не уловить сразу такую изумительную фамилию! — Вес-не-нок!

Пока телефонистка выкликала промежуточные станции, он схватил телеграфный бланк и, не раздумывая, послал телеграмму Липатову:

Вылетаю обратно закажи два билета Москву ближайший поезд помоги Клаше встречай аэродроме

Павел

— Молодой человек! Донецк отвечает! Вторая кабина.