Индейцы и школьники — страница 26 из 50

Как так получилось? А? Ответь мне, ты, Боже, которого нет и который есть. Ты! Ответь мне, я же знаю, ты же есть. Не можешь не быть – ты же ребят слышал, тех, кто кричали: “Боже, спаси и помилуй!” – там, под Оршей! Ты помнишь? Ты же видел всё это! Я уже не видел, а ты – видел, ты же всемогущий. Боже, так почему всё так идёт? А? А-а-а… и ты молчишь. Нечего тебе сказать? Нечего? Нечего! Или не хочешь? Знаю, не хочешь. Не хочешь. И что же мне делать, Боже правды моей? А? Как быть? Тасечка, солнышко, что же ты молчишь, что же ты идёшь передо мной в темноте этой, будь она неладна?! Тася, Тасечка, что же ты молчишь? Что же ты? Где же ты?»

2

Васю Добровского шатало и мутило. Он шёл домой. Да, шёл. Шёл, как мог. Он готов быть проклясть ту минуту, когда согласился на уговоры Валентина Стеценко, сменщика своего, зайти в каптёрку кирпичного завода, чтобы «так сказать, отдохнуть после смены да и уважить – в день рождения».

Было часа три ночи. Или утра. Нет. Ночи – вон какое небо звёздное. Но звёзды тусклые – луна светит, аж в глазах троится. Пляшет, зараза.

«Какой день? Так… Вчера было тридцатое. Или тридцать первое? Погоди. Получка? Нет – просто Валькин день рождения. Значит, сегодня ещё август. Зосечке завтра в школу. Завтра. Уже легче. Ч-ч-чёрт! Здоров этот Валька пить, бугай хренов. Жрёт водку, как кабан сечку».

Васька висел на заборе Пилиповича, на полпути домой. По ржавой проволоке жёсткой щетины протянулась какая-то липкая дрянь. Изо рта несло кислым перегаром, каждый вздох давался с трудом, каждый выдох раскручивал рулевую машинку в голове, отчего старенький забор начинал угрожающе скрипеть, трещать и ругаться. Вася неловко взмахнул руками и завалился назад, ударился задом о край кювета и покатился вниз, в пыльную траву, в темноту.

Так он лежал минуту, может, две. Глаза были полуприкрыты. Опять очнулся. Поднял руку, зацепился за доску забора, покрытую старой зеленью высохшей влаги. Попытался подтянуться – на одной руке, как всегда делал. Весёлое дело… Не получается. Никак. Только кусок доски в руке. Так, надо сосредоточиться. Он начал дышать ровно и глубоко, пытаясь выдышать, выкашлять дрянь, которая пропитала всё тело. Только голова закружилась сильнее, земля растворилась мягким тестом, горячим болотом стала баюкать и кружить – вправо, влево. Мягко так кружит, и забор всё время заваливается, всё время переворачивается через него. Где верх, где низ – непонятно.

Как же идти? Куда? Куда он шёл? Так. Шёл же. Вот. Домой он шёл. Домой. А надо – туда – домой идти? Как он туда придёт – такой? Хорош герой. Ох, хорош.

С настойчивостью майского жука, вылезающего на тонюсенькую веточку, он ворочался в пыльном кювете и на четвереньках поднимался наверх. Осторожно ставил ногу, потом колено, потом, взмахнув руками, пытался подняться, какую-то секунду оставался в таком неуклюжем полуприседе, пытаясь справиться с головокружением, но ватная земля колыхалась под ногами, и пустота сзади засасывала, притягивала его чёрными липкими щупальцами, и он валился навзничь, подбрасывая ноги, будто тряпичная кукла.

Опять несколько минут он лежал внизу. Синяя в клетку рубашка, щегольские светло-серые брюки давно стали бурыми от пыли, налипшей грязи и придорожного сора. Кряхтя и бормоча какие-то проклятия, он ухитрился сесть, привалившись к застонавшему забору. «Хорош».

Вдох.

Выдох.

Вдох.

Выдох.

Вроде стало полегче. Он рискнул сделать глубокий вдох. Ошибка. Желудок не согласился и взвился обезумевшей змеёй, ударил в сердце, ударил в глотку. Он еле успел повернуть голову, и кисло-желчная струя толкнула в горло. Блевотина вперемешку с кусочками какого-то вечернего мяса, нитками капусты выхлестнулась на траву, и эхо его судорожного вскрика ударилось о землю и поскакало мячиком по улице. «Хорош. Красавец».

Действительно, стало полегче.

Так. Надо было соображать. Но не хотелось. Вернее, не моглось. Навалилась липкая усталость. В голову стучало молоточками. Он был мутно, мертвецки пьян и сопротивлялся своему состоянию только чувством стыда – ему надо было домой. Он видел перед собой карие глаза Таси, поблёскивающие и бесконечно безразличные. Безразличные настолько, что он боялся встретить эти глаза на самом деле. Но всё равно он должен, обязан был добраться домой.

Да, домой. Дом. У него был дом. Полдома напополам с матерью. Уже не переделанная кладовка, а настоящие полдома, три комнаты, большая печь, веранда, сарай, погреб. Всё это он пристроил за последние годы – своими руками брёвна складывал, стропила тесал, с братом двоюродным Петей кирпичи складывал, всё после работы на молокозаводе, всё старательно делал, так, как привык за всю жизнь делать. Ульяна поделилась землёй. Ей наконец-то дали приличный кусок земли. Реабилитация и всякое такое. Такое… Шестьдесят соток. Двадцать пять Ульяна отдала дочери, ещё двадцать пять – сыну, а десять оставила себе. Вот так… Живи. Рой землю. Сажай картошку, разводи поросят и кур. Живи.

А у него море стояло перед глазами. «Самое синее в мире, Чёрное море моё». Как же ему не хватало моря! Это невозможно передать, разве тогда не ради этого моря он себе приписал два года, разве не на этом море тонул, не с этим морем целовался, не в этом море крестился в веру морскую, не это ли море спасло его?! И сухопутчиком – вон, долой, к чертям! Так и не приспособился он к сухопутной жизни – да, старался, да, работал. Да, инспектировал, делал всё по правде, по чести. Доинспектировался… Быстро ж они его подставили… Лихо. Как ребёнок, попался на такую простую подставочку. Расслабился, командир разведки. Это не немцев крутить. Не после «своих» рёбра залечивать. Среди своих – мирных – похлеще всё оказалось. Обидно. Обидно, как обидно-то! И потом почти каждый день их видеть – спокойных, вежливых, снисходительно-обходительных. Гады… Какие же гады! И не подкопаешься, не подступишься, всё схвачено. Посмеялись над ним. Сволочи. Да плевать на всё!

Докажет он. Докажет, обязательно докажет, что сможет. Обязательно сможет, не из таких передряг выламывался, не такое проходил. Только верил ли он себе? Он и сам не знал. Потому что тяжелее всяких тяжестей, сложнее всяких сложностей – вот та тяжеленная сумма мелких гадостей, которые облепили его голову, заполнили каждый его день, – стыдом, унижением, привычкой, обстоятельствами, вынужденностями и примирением: «Ну, надо, надо так. Потерпи. Подожди. Всё образуется. Не надо пробивать лбом стену. Не надо заводиться. Жизнь прожить – не поле перейти. Хочешь жить – умей вертеться. Не ты первый, не ты последний». А он не умел. Не умел вертеться. Не умел быть последним. Вернее, не быть первым. Что за блядская привычка?! Ну за что такое, Господи?! Ну как же так? Почему так всегда – почему нельзя отвести глаза? Почему нельзя просто смотреть в землю? Ведь можно ведь? Это ведь так просто – просто смотреть перед собой. В землю. Рассматривать траву, рассматривать снег, песок, пыль. Карту. Бруствер. Чёрта лысого высматривать! Нет же – глаза в глаза. Ну какого хера нельзя, невозможно, невыносимо – не опустить глаза? Почему же доля такая – если «есть добровольцы?» – почему ноги сами делали шаг? Если мама дома? Если Тася ждала? Почему? Доля такая, видимо. Доля…

По глазам резанули обрывки ночной посиделки. И чем нахальнее мозг кривлялся, чем настойчивее подбрасывал картинки, тем сильнее Вася хотел всё забыть. Забыть. Забыть немедленно! Невозможно – как же так? Чьи-то губы. Задранная юбка. Голые колени. Белые бёдра, перетянутый резинкой чулок. Кривые, липкие губы. Волосы на лице. Картинки одна хуже другой. Муторно-то как! Так было или не было?! Нет, он придёт домой. Он будет сильным, он справится. Он придёт домой, отоспится, придёт в себя, а потом найдёт и убьёт на хер Вальку Стеценко.

С этой мыслью он расслабился и повалился навзничь; веки его были полуприкрыты, и только белки глаз метались, рассматривали то, что он так хотел забыть. Но – так легче, именно – так. И ночная темнота привычно укрыла его своим одеялом.

3

– О-о-о! Кто к нам пришёл? Какие люди! Ну, Валентин, молодец! Васю привёл! – по ушам его бахнули возгласы весёлой компании.

В каптёрке кирпичного завода было угарно, пьяно, весело. Всем лет по тридцать или по тридцать с хвостиком – маленьким или большим. Но сорока ещё никому не было. Видали всякое, испытали разное. Хватило в жизни.

Валентин Стеценко, жизнерадостный, стремительно жиреющий блондин, великолепный технолог и бессовестный бабник и стервец, задавал тон общему веселью. Самым наглым образом он изменял своей жене, тихой дылде Елене Викторовне, что родила мальчика через полгода после неожиданно позднего его возвращения из Пруссии. Ну, напутали с похоронками, бывает. Да, бывает, но… Доставать-то так бабу зачем? И дитё померло вскоре. Чего беситься? Ладно, его это дело. «В каждом дому по кому». Короче, веселился Валька. Умело веселился. А в тот вечер как раз день рождения у него был. Знал Валентин, что Елена его целый день старалась, пекла, шкварила-жарила, готовилась, даже накануне платье своё, ещё довоенное, гладила. Не заметила она, как он заглянул в окно хатки, смотрел, как гладила жена своё лучшее платье, улыбалась чему-то. Может, даже о чём-то осмелилась помечтать. Неожиданно понял он, что она, по сути, всё ещё молодая и даже прежняя. Поэтому и не стал он домой идти – пусть посидит. «Пусть посидит одна, сука»… А ещё Валька, как всякий, кому довелось первым выпрыгивать из укрытий навстречу свинцовому свисту, распознал в угрюмом бригадире грузчиков «своего». Да ещё и справки навёл, понял, как судьба мужика потрепала. Короче, пытался дружить.

Напротив них сидела Людка «У-2», учётчица, пышная, волоокая, кареглазая, иногда умело стеснявшаяся своей пышности, иногда – наоборот, походкой своей сушившая горло грузчикам. Вообще-то по мужу её фамилия была Ройзман, в девичестве Луцкая; она не очень жаловала своего слишком тихого учителя математики, поэтому… Поэтому она и веселилась. Вряд ли кто из молодых грузчиков даже знал, что фамилия её – Ройзман. Как-то увидел её среди кирпичных штабелей Женька Терещенко, полусумасшедший спившийся лётчик, проводил взглядом роскошные арбузы её могучего зада, онемел, потом присвистнул, почесал затылок, оглянулся на ехидно замершую бригаду да и вымолвил только: «Ну чисто У-