Индейцы и школьники — страница 37 из 50

И надо было успеть, обязательно надо было успеть всё – и научиться новому «ленинградскому» стилю, и, словно клещами, вытащить из Стаса рассказы о его таёжной практике – да-да, он был там, где ходил Дерсу Узала! Сам Дерсу Узала! Ведь это была одна из любимейших книжек Зоськи – удивительная, со множеством картинок, и каждая картинка была переложена тонкой папиросной бумагой; эту книгу ей подарил дедушка Терентий ещё в первом классе. И сколько лет прошло – а картинки с прицеливавшимся старым охотником вставали у Зоськи перед глазами, когда слушала она рассказы Стаса о сказочно-разноцветной тайге, тайменях, рвущих самую крепкую жилку, о толстолобых ворчунах-медведях, обжиравшихся рыбой на галечных отмелях, о бесконечной сырости и хвое в каплях прозрачной воды, о том, как правильно сделать нодью, чтобы всю ночь грела, о вездесущем гнусе, о подвёрнутой ноге, валунах, камнях, песках, такой разной, такой драгоценной глине и удивительном женьшене, малине и грибных полянах, о бесконечных «дуреломах» и скуке томительных ожиданий в поездах и на расчищенных площадках – когда придёт основная экспедиция…

Минутка отдыха, кружка воды, брызнуть в лицо – «Что, съел, борода?!» – и она опять мучила Стаса – ну как же, как ввинчивать тело, как твистовать «на носок», как твистовать «на пятку», как ложиться назад чуть ли не в «мостик». И ошалевший от такого напора Стас только успевал прятать глаза, невольно охватывавшие всю Зоську, такую доверчивую девочку, не знавшую, не понимавшую никаких двусмысленностей, чистую, словно горный ручей, роса на белоснежной чашечке ландыша, клубнично-туманный рассвет над синей тайгой да под жмурящимися звёздами. И она – прирождённая плясунья – смотрела на него невозможными зелёно-каре-сине-жёлтыми глазами, менявшими цвет поминутно, как чехарда калейдоскопа, смеялась, радовалась, подпрыгивала, запрокидывала голову, хохотала во всё горло. И что было Стасу делать? Девчонка перед ним взвинчивала ритм, схватывала всё на лету – и её шейка, мгновенная круглость мелькавших грудок, ямочки коленок, талия в обхват ладоней, крутые бёдра – куда глаза девать прикажете бородатому и такому из себя взрослому студенту?

И кружила Зоська «стилем», только успевай, качалась попа, ножки ходили точно, размеренно и неуловимо-легко, будто швейной машинкой шила узорчатый зигзаг – то вперёд, то назад, то по кругу, то в дугу. А когда она назад мостик сделала и через сальто вывернулась – Стасу совсем головокружительно-плохо стало. Долго он ещё вспоминал мелькнувшую белизну трусиков сумасшедшей девчонки, которая винтила твист и на ходу додумывала-привязывала любимые акробатические связки…

– Громче! Давай, Колька! – кричала сверху Зоська, и счастливо-хитрый Колька добавлял громкости на братовом магнитофоне, подключенном к колхозной радиоточке, – и привычные к округло-торжественным славословиям динамики кашляли, давились, изумлялись, распирала их мощь и молодость, и голосили они так, что чертям было жарко.

«Игорь-Игорь-Игорёчек, всё для тебя…»

2

Свист за окном то нарастал, то затихал, но не прерывался ни на секунду. Тася отложила ножик, отправила очередную картофелину в кастрюлю, поднялась с маленькой табуреточки и выглянула в окно. Никого. Свист шёл отовсюду – из-за густых кустов смородины, из высокой картошки, из-за высокой малины. Ну не мог же Трезор свистеть? Он если и свистел из своей будки, то только обожравшись драниками со сметаной. Но нет – чёртов пёс не гавкал, значит, кто-то свой безобразничал. Сколько же их? Тася прислушалась. «Трое. Нет, четверо. Зараз я им дам!»

– Коля! А ну вылазь з-за картопли! Так, заканчивай высвистывать! Не пущу! Хай уроки учить! Витя, я вот маме усе геть чисто розскажу. А ну! Злазь с крыши! Зжаришься там, хитрый який знай-шовся – над самим вiкном фюить-фюить! Женя, ну ты-то! Ти що собi думаешь, чи я не бачу, як ти на гилляке сховався?!

И появились из ниоткуда смущённые хитрецы. Загорелый и такой уже взрослый Колька Зинченко встал из картошки и, пряча глаза, стряхивал пыль с узких брюк. По явору посыпалась кора – Женька Колесниченко никак не мог зацепиться сандалией за выступ на старом дереве, наконец решился, просто спрыгнул, упал назад, вскочил, лихорадочно зашарил сзади, стараясь понять, не порвал ли новые брюки. Витя топтался на крыше веранды – его тень переминалась и куда-то показывала рукой.

Тася прижмурила глаза. Она быстро прошла в Зоськину комнату. Чисто. Пусто. Из распахнутого окна горячий ветер надувал пузырём белую занавеску. «Удрала!» С подоконника спрыгнул Маркиз, мягко стукнул лапами, потёрся о ноги, потом, сыто и лениво выпрашивая пожрать, запустил когти в коленку.

– Цить ти, клята тварино! – шумнула Тася, но коту не было никакого интереса реагировать на её топанье, поэтому он расположился на полу, прямо в луче света вылизывая роскошный хвост и доводя до блеска своё достоинство.

На Зосином столе стопка тетрадей. Тася открыла дневник. Привычные «пятёрки», а по литературе… «тройка». «Ого! Опять Матвеевна чудит». Старенькая чистенькая форма. На стене фотография маленькой пухленькой девочки со здоровенным котом. Девочка хихикает фотографу. «Оська Добойця Цилина» – «Зоська Добровская Васильевна», и никак иначе. А что пишет Оська Цилина? Круглым почерком с пижонскими петельками в черновике выведен заголовок: «Обр. Нат. Рост. в ром. ЛНТ “ВиМ”» – а дальше ад перечёркиваний, так что еле разобрать можно. «Папин характер, – улыбнулась Тася. Потом оглянулась, словно кто-то мог увидеть, профессиональная учительская маска разгладилась на мгновение, совсем другая улыбка промелькнула по губам, словно лёгкая рябь солнечных лучей на воде. – И мамин. Мамин характер».

Тася потянулась, привстала на цыпочки. Трюмо из залы беспощадно ухмыльнулось тремя зеркалами. «Растолстела, Таська. В землю вдавливаешься. Ох… Где ж та худенькая негра, что была ещё в Житомире?..» Тася поморщилась, лицо потухло, каждая жилка угнездилась на привычное, годами наработанное место – доброжелательно, спокойно, мирно – и закрыто. Она присела на стул возле радиолы. Белоснежная накидка «ришелье» была примята тяжёлой крышкой. Тася, грузно наклонившись, привстала, приподняла крышку, чтобы поправить рукоделье мамы Тони… и замерла. На коричневом диске лежал какой-то самодельный круг. Осторожно отведя иголку, Тася подняла плёнку.

Череп.

Дырка для штырька чётко попадала в переносицу скалящегося мертвеца. «Твою мать!» – уж на что была спокойна Тася, но прищурившиеся карие глаза полыхнули таким лучистым янтарём, что в ярко освещённой комнате стало ещё светлее.

Чёрные брови прыгнули навстречу друг другу, губы сжались в ниточку, усталости как не бывало. Тася нажала большую клавишу цвета слоновой кости. Панель «Даугавы» засветилась оранжевым. Череп лёг обратно на резину диска, оскал погас. «Пуск» – дорожки побежали, завинтились. «Чш-ш-ш» – игла побежала, зашипела и – «Ту! туту-ту, ту! туту-ту! ту! туту-ту! ту! туту-ту! Come on everybody! Clap your hands! Oh you're looking good!» – какой-то паразит взвыл дурным голосом, да так, что Тася аж подпрыгнула. Маркиз поперхнулся и на всякий случай полез по заскрипевшим новеньким шторам. «Та-а-ак!..» Это «так» не предвещало ничего хорошего. Любой, кто знал крутёхонький Тасин характер, предпочёл бы сейчас найти самый уютный плинтус, чтобы там безмятежно провести ненастье. «Like we did last summer! Let's twist again like we did last yea-a-a-arrr!» – голосил ничего не подозревавший Чабби.

– Ну, Зоська! Ну, Зоська! – и Тася, как была, в халате, прямо в тапках, поспешила искать дочку.

3

– От Зоська, от молодець! – Колька возбужденно размахивал руками. – Здорово, что пошла з нами!

Он вприпрыжку скакал рядом с Зоськой, которая спешила, как могла. Спешить-то она спешила, да не очень могла – сверхузкая, жутко модная юбка-карандаш мешала идти размашисто, отчего Зоське приходилось почти семенить. «Семенить» – слово, конечно, хорошее, правильное, но неполное – слово это о мелком, как семечки, шаге. Но не о круглой попе. И тем более не о круглой попе, обтянутой тканью «до звона». А Зоська хоть и спешила, но вынуждена была идти «по-бальному», покачивая бедрами, да так, что Витька язык проглотил. Только периодически краснел и пытался глаза отвести от плавно извивавшейся спины, от мягко качавшихся бёдер, от полоски загорелой, шоколадной кожи между юбкой и ковбойкой, по-польски завязанной узлом на плоском животе. От недосушенных рыжих волос, которые Зоська лохматила на солнце, чтобы хоть как-то просушить.

Удивительная девчонка! Ей было наплевать, что на голове «вороны гнездо свили», не красилась она нисколечко, даже губы не подкрашивала. И зачем, если своих, папой-мамой сотворённых красок хватало? Глаза и так меняли цвет постоянно, а губы были так чётко вырисованы, что ни один карандаш так не подрисует. И ямочки на щеках. И родинка на щеке. И у ушка. Левого. И сзади – на шейке. Все родинки сосчитал несчастный Витька. Невольно сосчитал. «Хорошо, что Стас уехал. Совсем заболел Стасик от этой рыжей. А ей хоть бы хны. Идёт себе, м-м-мама моя родная. Как идёт! Стас вырвет всю бороду, когда расскажу. И так весь извёлся – когда эта рыжая зараза его зайчика выбросила. Господи, да как он того «зайчика» из Киева допёр? То ж не заяц, а целый плюшевый бегемот! Тридцать рублей за зайца с Зоську размером! Ну что ему – в Ленинграде мало девушек? Там такие девчонки! А тут?! Змея, нет, чисто змея – ну как так можно ходить, чтобы вся спина как кобра извивалась?! Нет. Нельзя. Витька, нельзя. Стас убьёт. Джелли убьёт, если узнает, что я на эту рыжую смотрю».

Так думал и развлекался Витька Зинченко, средний из братьев, прятал глаза, пытался болтать с Колькой-треплом, старательно вспоминал Джелли – свою Ангелину Крамаренко, крупную, весёлую и быструю на руку. Ох… Не успели пожениться, как Джелли, его Джелли быстренько прибрала мягкого Витьку к рукам, сама же властно, как мама учила, разобралась. Разобралась со свекрухой. Что-то ещё учудила с двоюродной сестрой. Отвоевала комнату в родительском доме. Прикупила шифоньер, трюмо, стулья, карнизы – будто прежняя мебель, что свекруха дала, была плохая. Но Джелли «не могла жить среди селянского барахла». Короче, начала она строить семейное гнездо и наполнять его своим счастьем. От такого счастья и удирал с братьями благополучный молодой семьянин Витька, стараясь не думать о последующих воплях стремительно разбухавшей жиром Ангелины.