Индейцы и школьники — страница 40 из 50

И только она набрала воздуха, чтобы сказать что-то такое хорошее, правильное, незаметное и доброе-предоброе, такое давно отрепетированное, по ночам сотни раз сказанное, как Игорь глянул за её плечо.

– Игорь! Ты меня проводишь? – из-за толкавшихся спин танцоров вышагнула Лиза, плавно развернулась, красиво взмахнув локонами, и спокойно, по-хозяйски властно взяла Игоря под руку.

Она уже успокоилась, была тепла и очень вежлива, подчёркивая явную разницу с рыжей пигалицей. Игорь замялся. Не успел он что-то промямлить, сообразить, как Лиза Гончарук добавила со всей возможной тактичностью и мягкостью:

– Или – хочешь – она тебя на тележке отвезёт?

– На какой тележке? – Игорь чуть нахмурил прекрасные густые брови, ничего не понимая, но улыбаясь навстречу ожидаемой шутке.

Он чуть забавлялся этой сценой – да и кому не понравится быть вершиной намечавшегося «треугольника»?

– Ну… На тележке, – Лиза чуть-чуть потянула время, наслаждаясь обрывающимися, опрокидывающимися Зоськиными глазами. – На которой она своего папашу-алкоголика возит по ночам. Представляешь? И тебя отвезёт. Как в такси. Хочешь?

И Лиза засмеялась весело, легко и так заразительно, что Игорь-Игорёчек. тоже заулыбался и хихикнул. Это же так забавно – почувствовать своё такое приятное превосходство, такое удовольствие – ощутить волнительную власть над уязвимым доверием, ведь это действительно смешно было. Даже очень.

Секунда. Вторая. Третья. Солнце уже спряталось за горизонт, и на фоне ярко-оранжевого заката плетение ветвей Панского сада казалось удивительным чёрным кружевом. Небо кружилось над головой Зоси. Эхо его смеха всё толкалось в её груди, подпрыгивало и больно кусало где-то внутри головы. Так больно! Будто ударили мотыгой, дырку пробили в голове, только ещё хуже. Глаза перестали понимать окружающую картинку – все фигуры стали плоскими, ломающимися, изорванными пятнами ночного кошмара. Аппликации из рваных газет, а не лица. Какие-то чудища полезли из тени. Рассыпанные взгляды, кривляющиеся губы, скалящиеся рты. Какими удивительно отвратительными могут быть люди! Склизкие рты, слюна во рту, мокрые глаза, морщинистая кожа, капли лягушачьего пота. Гулкая тишина, грохочущая кровь. Больно-то как! Зося смотрела на Лизу, на Игоря и ничего не понимала, водоворотом кружилось вокруг неё зло, целовало в щёки, гладило по лбу гадкими, липкими паучьими лапками, высасывало из позвоночника что-то очень ценное и такое какое-то своё, родное, что мама ещё положила внутрь, как в тайник; зло ломало каждый суставчик, натягивало спину струной, покалывало, щекотало и глумилось, заползая внутрь, отравляя мышцы, расслабляя суставы, зло жрало молодую плоть. Время остекленело, и по нему змеились трещины, волнами осыпались острые осколки, такие лезвия, чешуйки – колкие и безжалостные. Душа высыхает в такие секунды, мумией становится, на годы замирает в душе течение жизни, ангелы плачут, бабки шепчутся, а человек на всю жизнь безжизненную душу таскает в себе. А терпеть эту муку – каково?

Зоська недоверчиво, как-то очень по-детски заглянула в глаза вдруг замолчавшего Игоря. Тот нахмурился, поняв всю оскорбительность своего поступка – но и рассердился одновременно: «Да что она себе думает?! Да как же?!»

Как легко и сладко рассердиться на обиженного тобой человека! Как полезно пнуть совесть в сторону, чтобы не мешалась под ногами, не тянула хиленькие ручонки, не прикасалась, не заглядывала в глаза, не пыталась взвесить на своих весах сердце. Разве Игорь первым понял эту простую истину? Конечно же, нет.

Вот так, защищаясь и спасая свою всего лишь чуть подмаранную честь, Игорь встретил взгляд Зоси. Он собрался с духом и, понимая безвозвратность чувства, им растаптываемого, улыбнулся нарочно весело, открыто и сочным, красивым баритоном поддержал весёлый смех Лизы. Он распробовал, понял, оценил приятную злость и тут же почувствовал удивительное, упоительное возбуждение, наливавшее его член сладкой спелостью. Он засмеялся Зоське в лицо и наслаждался лёгкой щекоткой увеличивавшейся сильной плоти. Лиза Гончарук незаметно прижала мягкую, тёплую грудь к его руке, ещё сильнее, ещё плотнее – Игорь мелькнул глазами и встретил мягкий взгляд Лизы. Ткань на брюках стала угрожающе подниматься, поэтому Игорь одним движением освободился, снял пиджак, перекинул через правую руку, взял Лизу за плечи – так, как она никогда не позволяла раньше.

Зося опустила голову. На долю секунды. Потом подняла, каким-то длинным взглядом, внимательным прищуром запомнила эту улыбку красивого и воспитанного Игорька Кучинского, тихонько покачала головой и медленно сделала шаг назад, второй, потом третий, плавно, словно танцуя, мягко ступая парусиновыми туфельками по чуть пружинившим доскам танцплощадки. Полшага в сторону – она толкнула какого-то здоровенного парня, осторожно кружившего свою партнёршу, извинилась, ещё полшага – и исчезла в толпе.

– Лимонаду? – Игорь был вежлив.

Он видел себя со стороны и обращался к спутнице безупречно-элегантно.

– Пожалуй, – Лиза наградила его вежливой, понимающей, подбадривающей и такой обещающей улыбкой.

Игорь чуть прищурил глаза, в которых плясали чертенята.

Чертовски приятно быть победителем.

Умной победительницей – тем более.

…По улице Щорса прыгало эхо быстрых ног. Легко, чуть касаясь земли, догоняя изломанную наискось тень, бежала Зоська. Разорванная до пояса юбка дурной собакой трепетала сбоку. Девочка запрокинула голову, ноги сами несли, не видела, не разбирала дороги, убилась бы, да не суждено было ей убиться. Только сердце болело, шарахалось и качало-качало-качало горячую, кипевшую кровь. Так по раскалённой сковородке катится капля, подпрыгивая, шипя, засыхая, мучаясь. Только то катилась не водяная капля, то кровь Зоськина катилась, то её детство шипело, корчилось и кричало в ней. И несла девочка свою рану, прижав руку к груди, где болело чёртово сердце, в котором она столько выносила добрых слов, столько обещаний, столько таинственных надежд, не вполне оформившихся, смутных, неуловимых, секретных от самой себя. Так брызжет кровь из артерии, так Зоськино детство падало на истоптанную дорогу и засыхало жалким плевком, покрытое серой пылью обыденного предательства.

И с самого разлёта на углу улицы Будённого упала Зоська прямо в объятия мамы.

– Зося! Доця! Зося! Да что с тобой!

– Мама! – вскрикнула Зоська, задыхаясь. – Мама!

И она упала Тасе на грудь, захлёбываясь от вырвавшихся рыданий.

Легко терпеть боль, когда остаёшься сам на сам, легко чуть геройствовать при чужих. Но сколько бы ни было сил, стоит родной маме обнять, как весь страх вырывается вон, и бьётся человек, и плачет, кричит, заливается слезами, выкрикивает боль своей такой взрослой жизни – маме выкрикивает. Для того и существуют на свете мамы. Отцы – они по-другому нужны. Отцы сил добавляют, мамы от боли избавляют.

– Доця… Доня, Зосечка, да что такое? Зося? Чш-ш-ш, доня, чш-ш-ш… – Тася гладила рыжие кудри, а сама, разглядев порванную юбку, незаметно для дочки смотрела на запястья, на шею, на щёки – и боялась увидеть страшное. Но вроде никаких побоев видно не было. – Доня, успокойся, тише, тише.

– Ма! Ма-ма! – Зоськин голос треснул сухой веткой. – Мамочка! За что?!

И она, запинаясь, комкая, глотая слова, стыдясь, разгораясь в правде своей, заглядывая маме в глаза, доверяла – словами доверяла свою первую любовь, свою тайную тайну, свою заветную, сладкую боль. Говорила, говорила без остановки, всё рассказывала, о чём молчала эти полгода, бубнила маме в шею, вздрагивая от оставшихся рыданий. И так полегчало Зоське, так стало невыносимо легко и сладко, что рассказала о потаённом, таком зажатом, таком светлом, как солнечный лучик, чувстве. Маме доверяла, бормотала, прижималась, ластилась невольно, вздыхала, всхлипывала, как всхлипывает накричавшийся, испуганный до бледности ребёнок, испугавшийся потеряться в мире больших людей, накричавшийся до тошноты и обморока и, наконец, нашедший свою самую родную маму.

И Тася слушала, успокаивалась, чуть улыбалась непривычной взрослости выросшей дочки, целовала горячий влажный лоб, мокрые, солёные, зелёные, как море, глаза и тихонько запела только им двоим памятную колыбельную. Без слов прозвучала эта музыка материнского сердца, тихонечко так, словно откуда-то из неведомой дали, из далёкого распашоночного детства вернулась.

Зося замолчала. Только крепко-крепко прижималась к маминому плечу.

– Ах ты ж моя рябенькая курочка… – проговорила Тася. – Ну что ты, что ты? Куда он тебе? Ты ж рябенькая курочка, а он…

Зося замерла. Что-то оборвалось внутри. Какая-то паутинка. Какая-то надежда. Мамины слова проваливались ей в душу, словно в бесконечный колодец обрывалась длинная-предлинная цепь. Господи! Да неужели!

– Я? Я – рябенькая курочка?! – прошептала она. – Рябенькая?

– Да, доченька. Ты пойми, надо понимать, в каком мире живёшь, кого любишь, как и почему. И что из этого будет. Твоё же сердце – оно не вечное, не для всех, для тебя да для тех, кто тебя любит, кого ты полюбишь. А ты… – Тася подбирала слова, не видя, как судорогой свело Зосино лицо, как слёзы, новые слёзы залили дочкины глаза. – А ты… Ну не того ты полюбила, доця.

Вот так… И что-то хрустнуло в Зосиной душе, сломалось в ту секунду. Так, словно мыльный радужный пузырь, лопнула последняя иллюзия её умершего детства.

Когда взрослеют дети? Когда самим приходится делать что-то взрослое? Или когда под дых бьёт неожиданное разочарование в родителях? Так сын узнаёт, что отец не самый сильный и не самый смелый, а вовсе так даже слабый, так дочка узнаёт, что не она заполняет мамино сердце… Это самое сильное, самое первое, самое яркое разочарование в наших родителях мы обязательно припасаем, припоминаем в самом потаённом кармашке нашей души – а потом, если настанет такая минута, обязательно бросаем назад, с отмщением бросаем. Мы же верим, что родители заслужили этот бросок – ведь наши родители так непростительно стареют, слабеют, становятся некрасивыми, больными – сложно удержаться от раздражения. Так атеисты плюют в иконы, со страхом плюют, ожидая: «А вдруг?!» Так взрослые дети строго говорят старикам своим: «Погодите, заняты мы». А те ждут. Дождутся ли? Как повезёт. Прибежит тогда опомнившийся взрослый ребёнок, переполненный непосильным взрослым опытом, склонит колени перед поседевшей мамой – и будет он снова трёхлетним малышом. И снова мама простит. И отец пожмёт руку. Если не умрут родители к тому моменту раскаяния, конечно. Иначе возле каменной плиты – кричи, не кричи, хоть что делай – сам-один остался, тебе прощать, тебе занозы вынимать, тебе терпеть. И ждать – когда твой повзрослевший ребёнок заглянет уже тебе в глаза…