В том, что касается «открытости для критики», наше общество следует примеру кемпинга, тогда как сама «теория критики», принявшая привычные ее формы в работах Адорно и Хоркхаймера, ориентировалась, и не случайно, на другую модель общества -построенную по примеру домохозяйства, с его нормами и правилами, распределением обязанностей и контролем за их выполнением. Наше общество, будучи благосклонно к критике, напоминающей критику владельцев заезжих фургончиков в отношении кемпинга, определенно и решительно неблагосклонно к критике того типа, которой были привержены основатели критической школы и в расчете на которую они создавали свою теорию. Можно, одним словом, сказать, что «критика потребителя» заменила собой «критику производителя». Этот судьбоносный сдвиг невозможно объяснить простой ссылкой на перемены в настроениях общества, ослаблением жажды социальных реформ, угасанием интереса к общему благу и справедливому обществу, снижением активности участия в политической жизни или ростом гедонистских и эгоистических настроений, хотя, разумеется, все эти моменты являются знаковыми для нашего времени. Причины сдвига лежат глубже: они коренятся в глубокой трансформации социальной сферы и, в более общем виде, в том стиле, каким живет и воспроизводит себя современное общество.
Та разновидность модернити, которая была целью, равно как и концептуальной основой классической критической теории, ретроспективно кажется «тяжеловатой» для современной «легкой» модернити; лучше даже сказать - «твердой», в отличие от «жидкой» или «разжиженной»; сконденсированной, а не дисперсной; наконец, системной в противоположность сетеобразной.
То была разновидность модернити, чреватая тенденцией к тоталитаризму; тоталитарное общество принудительного и вынужденного единообразия постоянно маячило на горизонте как ее конечный пункт, неискоренимая угроза, не изгнанный окончательно злой дух. Такая модернити выступала заклятым врагом случайности, разнообразия, двусмысленности, непокорности и идиосинкразии, готовым к их преследованию и истреблению; но в конечном счете первой жертвой такого крестового похода могли стать именно свобода и автономия. Важнейшими символами такой модернити были: фордистская фабрика, которая свела деятельность людей к простым, рутинным и в основном предписанным операциям, предназначенным для неукоснительного и механического повторения, не предполагающего напряжения умственных способностей и не допускающего спонтанности и личной инициативы; бюрократия, родственная, по крайней мере по самой своей природе, идеальной модели Макса Вебера, согласно которой личные особенности и общественные связи чиновников как бы сдавались в гардероб при входе, вместе со шляпами, зонтами и пальто, дабы те, кто попал внутрь, могли руководствоваться в своих действиях лишь командами и письменными уложениями на протяжении всего времени, пока они там остаются; поселения с их смотровыми вышками и жителями, которые не могли рассчитывать даже на временную утрату бдительности надзирателей; Старший Брат, который никогда не дремлет и всегда без промедления вознаграждает лояльных и наказывает строптивых; наконец, концентрационный лагерь (к которому позднее в этом антипантеоне современного зла присоединился гулаг), место, где пределы человеческой покорности проверяются в лабораторных условиях, а заподозренные в нарушении этих пределов направляются в газовые камеры и крематории Освенцима.
Можно сказать, обращаясь к той же ретроспективе, что критическая теория была нацелена на ослабление, нейтрализацию и, в лучшем случае, на полное преодоление тоталитаристской тенденции в обществе, которое, как предполагали, было заражено ею от природы. Главной задачей критической теории было защищать автономию человека, его свободу выбора и самоутверждения. На ранних этапах своего развития критическая теория, подобно первым голливудским мелодрамам, изображавшим воссоединение любящих сердец и счастливый брак как награду за превратности судьбы и начало благословенной «счастливой жизни до гроба», рассматривала в качестве конечной цели эмансипацию и завершение человеческих невзгод, устранение оков личной несвободы и освобождение личности из железной клетки, из общества, зараженного вирусом тоталитаризма и унификации. Критика должна была служить достижению этой цели, и она не обязана была заглядывать дальше, за момент ее достижения.
Книга Джорджа Оруэлла «1984» стала в свое время каноническим собранием страхов и опасений, преследовавших модернити в ее «тяжелой» стадии; будучи спроецированы на представления о нынешних неприятностях и причинах сегодняшних проблем, эти страхи показывают пределы освободительных программ той эпохи. Вполне естественно, что, когда пришел реальный 1984 год, пророчества Оруэлла стали предметом публичных обсуждений и были еще раз (видимо, последний) всесторонне изучены. Пишущая братия, что тоже естественно, заточила свои перья, чтобы отметить истинные и ошибочные предсказания Оруэлла, прошедшие и не прошедшие испытание периодом, отведенным авторам на воплощение в жизнь своих прогнозов. В наше время, когда даже бессмертие величайших памятников культурной истории человечества подвергается постоянной утилизации, когда они становятся предметом общественного внимания лишь по случаю годовщин или ретроспективных выставок, чтобы затем вновь исчезнуть из виду и быть преданными забвению, случай Оруэлла не слишком отличается от того, что периодически происходит с [сокровищами] Тутанхамона и [картинами] Вермеера, Пикассо или Моне. Но даже с учетом этого обстоятельства, краткость празднования «юбилея» книги «1984», неоднозначность и быстрое угасание интереса к этой Дате, а также скорость, с какой шедевр Оруэлла был предан забвению, как только закончился поднятый прессой ажиотаж, заставляют остановиться и задуматься; ведь, в конце концов, эта книга многие десятилетия (и еще совсем недавно) служила наиболее авторитетным «каталогом» общественных страхов, предчувствий и кошмаров; чем же объяснить моментальность вспышки интереса к ней? Единственно разумное объяснение состоит в том, что люди, обсуждавшие эту книгу в 1984 году, потому относились равнодушно к предмету дискуссий, что уже не узнавали в оруэлловской антиутопии собственных огорчений и страданий. Книга мимоходом стала предметом публичного обсуждения, но уже в статусе сочинения, стоящего в одном ряду с «Естественной историей» Плиния Старшего и предсказаниями Нострадамуса.
Многие годы антиутопия Оруэлла, как и зловещие последствия Просвещения, выявленные Адорно и Хоркхаймером, Бентамом и Фуко, или повторяющиеся признаки усиления тоталитарных тенденций, отождествлялась с идеей модернити. Неудивительно, что как только новые страхи, совершенно непохожие на ужасы надвигающегося единообразия (Gleichschaltung) и утраты свободы, вышли на передний план и стали предметом публичного обсуждения, многие наблюдатели поспешили объявить об «окончании модернити» (или, более того, о конце самой истории, утверждая, что она уже достигла своей цели и сделала свободу, или, во всяком случае, тот ее тип, который отождествляется со свободой потребительского выбора, огражденной от любых новых опасностей). Но все же, говоря словами Марка Твена, слухи о смерти модернити сильно преувеличены: обилие некрологов никак не делает их менее преждевременными. Похоже, что та разновидность социального устройства, которая была охарактеризована и привлечена к суду основателями критической теории (или, скажем, оруэлловской антиутопией), оказалась лишь одной из форм, в которых воплощалось общество модернити. Ее исчезновение не означает окончания модернити. Не возвещает оно и конца человеческих страданий. Меньше всего оно знаменует собой конец критики как интеллектуальной задачи и призвания и уж вовсе не делает такую критику излишней.
Общество, вступающее в XXI век, не в меньшей мере принадлежит «модернити», чем общество, вступившее в век двадцатый; в крайнем случае можно сказать, что оно принадлежит модернити несколько особенным образом. О его принадлежности модернити можно судить по тем же факторам, что отделяют модернити от всех других исторических форм человеческого сосуществования: навязчивая и всепоглощающая, непрерывная и неостановимая модернизация, огромное и всеохватывающее стремление к творческому разрушению (либо, что тоже возможно, к разрушительному творчеству: к «расчистке площадки» для «новых и улучшенных» конструкций; «демонтажу», «вырезанию», «отбрасыванию», «минимизации» во имя больших производительности или конкурентоспособности). Как давным-давно говорил Готхольд Лессинг, на пороге Нового времени людей освободили от веры в акт творения, в откровение и вечное проклятие; с устранением этой веры мы оказались предоставленными самим себе, и это означает, что не существует иных границ совершенствованию и самосовершенствованию, кроме как наши унаследованные или обретенные способности, наше мужество, решительность и стремление достичь избранных целей. И что бы ни сделал человек, он же может это разрушить. Принадлежать модернити - значит быть не в силах остановиться, не говоря уже о том, чтобы стоять на месте. Мы движемся и не можем остановиться не из-за «откладываемого вознаграждения», как то предположил Макс Вебер, а из-за невозможности быть вознагражденными: горизонты удовольствий, пределы усилий и успокаивающие поздравления самих себя убегают быстрее, чем может бежать самый быстрый из нас. Свершение всегда находится где-то в будущем, а достижения лишаются своей привлекательности и удовлетворяющего потенциала, как только оказываются в руках. Принадлежать модернити - значит вечно опережать самого себя, находиться в состоянии постоянной трансгрессии, это значит обладать индивидуальностью, которая может существовать лишь в виде незавершенного проекта. Во всех этих отношениях между судьбами наших дедов и нашими собственными не так уж много различий. Тем не менее два обстоятельства делают наше положение - и нашу форму модернити - новыми и отличающимися от прежних.
Первое - это развенчание и крах иллюзий ранней модернити, идей о существовании конца пути, по которому мы идем, - о том состоянии совершенства, которое может быть достигнуто завтра, в следующем году или тысячелетии, - о чем-то вроде хорошего и справедливого, свободного от конфликтов общества в любой из его представимых форм: характеризующейся состоянием устойчивого равновесия между спросом и предложением, удовлетворением всех потребностей; состоянием совершенного порядка, в котором все находится на своем месте и ничто не вызывает сомнений; состоянием полной прозрачности всех процессов и познанности всего, что следовало бы понимать; состоянием полного контроля над будущим, свободным от случайностей, разногласий, двусмысленности и непредусмотренных последствий человеческой деятельности.