Итак, вопрос освобождается от осложнявших его частностей. Теперь перед нами он в чистом виде: каково взаимоотношение между индивидуализмом подлинным и революционным движением? Мы перейдем к нему, выделив именно ту черту индивидуализма, которая определяет рознь между ним и анархизмом и является в то же время мерилом отношений непосредственной жизни к индивидуализму и наоборот.
II.
Для последовательного индивидуалиста, не боящегося самых крайних выводов из своего учения, глядящего прямо в глаза той уединенной оторванности от массового существования, которую предполагает индивидуализм, видящего средства и путь к нему в жизненно-творческом „самопитании“, являющимся необходимым принципом индивидуализма, для такого индивидуалиста принцип солидарности Бакунина, принцип соединения Штирнера, анархического коммунизма одних и коллективизма других эпигонов анархизма, — совершенно чужд и неприемлем. Для индивидуалиста задача всей жизни есть задача его личного „я“ .Анархист же утверждает не свое личное, определенной индивидуальное „я“, но человеческое „я“ вообще.
Но есть, повидимому, одна существенная точка соприкосновения индивидуализма и анархизма, между прочим, формулированная г. В. Кранихфельдом. Он говорит: „У всех адептов анархизма из огромного пространства, которое отделяет человека от человечества, выпали все промежуточные звенья. Исчезло государство, исчезли борющиеся внутри его классы и человек оказался поставленным лицом к лицу с огромной стихией неорганизованного человечества“. („Литер. отклики“. „Совр. Мир“. №1. 1906). Эта формулировка так и просится для индивидуалиста, который именно мыслит свое самодовлеющее и самоутверждающееся „я“ вне всяких связей, вне всяких перегородок, устраиваемых жизнью масс, лицом к лицу с вечными стихиями существования.
В настоящем виде эта формулировка, несомненно, сближает оба учения, но лишь в той мере, в какой анархизм входит в учение индивидуализма, нося в себе начатки этого последнего. Если же формулу эту расширить всеми истекающими из нее следствиями и индивидуальное самоутверждение из границ человеческой стихии вывести до границ космических, поставив данное „я“ лицом к лицу не только с дезорганизованной стихией человечества, но со стихиями мира вообще, упразднить всю сложность отношений человеческой особи к массам, предполагающихся даже анархизмом, — то получим в результате именно ту упрощенную форму жизни, которая человеческое „я“ оставляет наедине с миром, как таковым. Но здесь в этой в одно и то же время и упрощенной, и расширенной формуле поместится только лишь индивидуализм. Такого „оголения“ человеческого „я“, такой пустынности, образовавшейся вокруг него, убоится и анархизм. У него нет содержания для такой индивидуализации жизни. Мне скажут, что анархизм и не беспокоится об этом, потому что он является лишь той частью общего учения индивидуализма, которая разрабатывает вопросы тактики и вообще занимается лишь путями практического проведения в жизнь и осуществления в ней начальных принципов индивидуализма. Но, во-первых, анархизм существует и как самостоятельное философское учение, обоснованное такими блестящими теоретиками, как Штирнер, Годвин, Прудон, выдержанное этими последними именно в том его духе, который и раскрывает противоречия между собой и индивидуализмом, и в данном случае мы считаемся с анархизмом в его теоретической обосновке. Во-вторых же, если даже принять его, как тактическую часть индивидуализма, то все же нельзя не заметить, что практические пути анархизма ведут к той цели, которая враждебна сущности индивидуализма, ибо в основу их не положен принцип личного внутреннего самоутверждения.
О том, что этот недостаток спасает анархизм в его практическом жизненно-боевом значении, уже упоминалось. Но в какие отношения с живой непосредственной жизнью ставит индивидуализм эта присущая ему в основе черта?
Нам хотелось бы единственно лишь проследить тот вывод, который возникает из сопоставления выдвинутой здесь сущности индивидуализма с задачами, стремлениями и целями шумно бегущего, разнообразно окрашенного то в мутный, то в алый цвет потока жизни.
Индивидуализм в том его голом и „страшном“ виде, в каком он мыслился Ницше, каким чувствуется он в последних следствиях учения Киргергардта и в миросозерцании художников-индивидуалистов — Эдм. Гарокура, Уайльда и др., основывавших жезнестроительство на росте сил утонченного и творческого „я“, — этот индивидуализм чужд не только идеям равенства и солидарности, но даже идее справедливости, в обычно принятом ее понимании. Ренан и Ницше, глядя в глаза этому обнаженному, открытому во весь рост индивидуализму, сошлись на признании необходимости того „нижнего пласта“ людей, который во имя их индивидуалистической справедливости, во имя их носящей ту же окраску идеи права должен был нести всю тяжесть физической борьбы с природой за них, — на вершине стоящих аристократов духа. Но при чем же тут справедливость? — спросят у индивидуалиста. Ведь этот аргумент относительно аристократизма так схож с теми, которые выдвигают вожди реакционного насилия вместе с грубой силой бронированного кулака. Если индивидуалист ответит, что здесь центр тяжести лежит не в эгоизме взобравшихся по чужим спинам на вершину спокойствия и мудрости, а в оправдании жизненной идеи, носителями которой они являются, то не трудно убедиться в полной возможности оперировать этими аргументами и для жирнейшего мракобеса. Именно индивидуалисту, до конца проникнутому истиной своего учения и сохраняющему на нем спокойную устойчивость, здесь представляется только один ответ. — Да, обскурантизм и индивидуализм здесь аргументируют одинаковым образом. Те, кто хотят и могут видеть настоящий базис того и другого, те, конечно, увидят под зданием индивидуализма белые глыбы чистого мрамора, а под постройкой обскурантизма в национальном вкусе — жидкую грязь. Но если касаться только аргументации, то не следует закрывать глаза на то, что есть.
Необходимо продолжить нашу параллель, выводящую на настоящую дорогу относительно вопроса о взаимоотношении общечеловеческой жизни и индивидуализма.
Обскурантизм и индивидуализм — оба отводят индивидуальную человеческую волю от тех форм политической и социальной борьбы, в которые выливается общее массовое напряжение энергии и ума. Обскурантизм и индивидуализм в этом смысле одинаково оставляют раба рабом и узника узником. Обскурантизм сам накладывает цепи. Индивидуализм же заявляет: человек — как живая творческая сила — есть цель, но человек лишь, как узник, как раб — целью служить не может. Идти в борьбу потому, что одни другого бросили за запертую дверь, — это для индивидуалиста „человеческое, слишком человеческое“. Индивидуалист не может определять своею целью то, что не ведет его за круг узко, специфически-человеческой жизни. И если анархизм заявляет: моя цель — свобода каждого сознательного „я“, то индивидуализм, наоборот, говорит: моя цель — творческая работа свободного „я“. Индивидуализм вырывает из текущего круговорота существования; „ищущее и задумчивое „я“ обнимает поле зрения, в котором кипящий бой — один уголок картины“. И если узник, о котором шла речь, есть только узник, существо, сломленное железной мощью насилия и, следовательно, ослабленное в жизненных силах, то —„падающего толкни!“ (Ницше). Вон из жизни то, что не может служить орудием для безличного по существу, выходящего за пределы человеческого мира осуществления! Другой же индивидуалист в иной форме дает то же толкование. — Не разбивай тюремных дверей, скажет он, подойди к тюремщику, стань подле него, говори с ним, живи близ него — и ты победишь его и он откроет двери тюрьмы. Но чем можно здесь победить? Л. Н. Толстой ответит: внутренним индивидуальным ростом создай в себе эту силу — и ты победишь мир.
Здесь, как и прежде, в основаниях индивидуализм бесконечно отходит от обскурантизма. Глазам сегодняшнего раба, глазам сегодняшнего узника индивидуализм широко распахивает двери в мир, в свободу, в свою истину, открывая то учение, которое всех зовет к силе и свободе, всех, кто может его принять. Но перед голосом скорби и муки, перед ужасом насилия индивидуализм — как таковой — мертв. — Будь сильным! говорит он. Но слабому, умирающему, замученному он не говорит ничего. Для него существует только мощный и радостно-живущий.
И в то же время есть у индивидуализма черта, роднящая его с христианством. Эта черта — отречение.
Не только учение Л. Н. Толстого, но индивидуализм Ницше, индивидуализм Бодлера и Уайльда (в том тюремном периоде жизни этого последнего, когда он проникся индивидуализмом Христа) выставляет, как требование, отречение. Выставляет его именно потому, что для всех индивидуалистов личное „я“ есть только тот мост, который служит „переходом“, и который по исполнении своей задачи подлежит, как это формулировал Ницше, уничтожению. В жертву идеи индивидуального творчества обрекается личное „я“. Человек Ницше делает себя мостом для сверхчеловека. Толстовец говорит: пусть кончится род человеческий, но осуществится через нас идея высшей мудрости и добра. Это ли не принцип отречения, и можно ли сравнивать рубенсовский эвдемонизм Штирнера с этим подлинным индивидуализмом?
Но все-таки индивидуализм, как и обскурантизм, пассивен по отношению к проявлению насилий. Да, индивидуализм не подвинет своего адепта на „прямое действие“; для того, чтобы сделать это, он должен измениться в анархизм.
Нам приведут пример: за стеной тюрьмы — человек огромной воли и светлого ума — Сократ. Ему грозит смерть. А он ли не является орудием жизненно-творческой силы, как бы ни ненавидел его Ницше за холодную „сократическую“ силу ума? Как же быть в данном случае?
Индивидуалист спросит: отдал ли он жизни все, что творчески развил в себе на основе, заложенной природой? Оставил-ли он в жизни свое учение, свою мысль, отпечатал ли на ней сильный и созидательный свой облик? Если да, он мог умереть.
А если нет? Мало ли Сократов погибало, не обнаружив себя, не отдав жизни свое творчество! Это было и есть и еще долго будет. Но все-таки, ответит индивидуалист, никакая тоска или безумие гнева и муки не может закрыть глаза на то, что освобождающая и творческая сила есть только одна — индивидуальной мощи, творчества живущего в себе самом „я“.