Старичок показывает мне библиотеку Ашрама, проводит по тихим залам с портретами мертвого Ауробиндо – хорошо все-таки, что наши юноши и девушки не занимаются под фотографиями, скажем, Есенина в гробу! В отдаленной комнате коллекция старинных рукописей, в других подаренные библиотеке книги на немецком, итальянском, особым спросом, похоже, не пользующиеся. Полка с книгами по российской истории – бедная и не то, чтобы специально тенденциозная, а просто отражающая односторонность дарителей. Неплохие подборки журналов, но опять-таки о нас они узнают лишь из каких-то зарубежных украинских изданий.
Из библиотеки мы снова идем в главное здание Ашрама, идем не просто так, а старичок задумал оказать мне величайшую честь – провести в личную комнату Ауробиндо, где тот жил затворником с 1926 по 1950 год. Обычно ее открывают для гостей Ашрама только 4 раза в году. На внеплановый допуск нужно чье-то высокое разрешение. В ожидании сидим у старичка в кабинете. Кто-то приносит кокосовый орех, и я долго тяну через соломинку его странную белесую жидкость Еще кто-то притаскивает тяжелый старинный альбом с подлинными фотографиями Ауробиндо – оказывается далеко не все они попали на стены Ашрама. Тем временем старичок радостно задаривает меня: во-первых, преподносит ту самую фотографию Матери, где она сидит у карты Индии с тремя премьер-министрами (я, ошеломленно – «Как Вы узнали, что мне ее хочется иметь?»), во-вторых, ловко смонтированное рукописное пожелание Матери на текущий год (оказывается она в свое время специально написала в разбивку цифры, из которых теперь и составляют любой необходимый год) и, в-третьих, и это тоже немалая честь, запечатанную бумажку с ее портретом размером чуть более почтовой марки. Там, внутри бумажки лежит лепесток цветка, которого она когда-то коснулась и тем самым через давнее это прикосновение как бы передается мне ее благословение. И я тронут этим проявлением симпатии и жаль как-то, что не чувствую я себя своим в этом ласковом Ашраме.
Но вот настает момент, и мы снова идем за угол – другие люди, но все так же сидят они перед самадхи или лежат отрешенно на теплом мраморе надгробья, так же тихо и грустно, несмотря на праздничную яркость цветов, снова сворачиваем знакомым путем и приходим туда, где застывают внешне благополучные мужчины и женщины перед массивным портретом Матери и ее опустевшей кроватью.
Слева от портрета незамеченная мною ранее винтовая полированная лестница на второй этаж.
Хочу не хочу, а волнуюсь. Все-таки предстоит войти в ту комнату, где родилось столько мыслей, где в полном молчании и самоизоляции жил долгие медленные годы некогда блестящий лидер нации, постепенно все больше уходивший в себя и в насыщенную тишину этой комнаты.
Комната и правда действует сильно, тем более, что не просто помнишь ее по фотографиям, но и вот они здесь, в этой же комнате, и ты видишь кресло на фотографии и переводишь глаза на это же кресло у шкафа и почти воочию видишь в нем слабеющие плечи Ауробиндо.
А при выходе, слева, уже за пределами комнаты большая глубокая ниша; это здесь сидел обычно Ауробиндо, и рядом садилась Матерь, когда четыре раза в год проходили мимо них молчаливой чередой ашрамиты, получавшие в эту минуту даршан своего гуру – удалившегося и от мира, и от них, В нише большой фотопортрет, снятый здесь, на этом самом месте – тот самый, где Матерь в платке, надвинутом на глаза, а Ауробиндо совеем старенький. И вот она ниша, и вот он диван, и сам ты как будто удостоен даршана.
Вокруг на полу в полутьме неподвижно сидят какие-то люди. Оказывается, это те ашрамиты, у кого сегодня день рождения, только им разрешается в этот день подняться сюда. Ну что ж, я почти не нарушил правил, у меня день рождения послезавтра.
Неутомимый старичок тащит меня за тридевять земель – показывать общую столовую ашрамитов, проводит на кухню, объясняет как соблюдаются правила гигиены, показывает, как моют тарелки (среди моющих много европейцев), демонстрирует обеденные залы, где можно есть на столах, а можно и по-восточному, на полу.
Мы расстаемся до вечера, и я чувствую, что впечатлений слишком много.
Обедаю в своем гест-хаусе, за столом – единственный, кроме меня, постоялец, английский сценарист, живущий здесь уже более месяца, голый по пояс, светлый, весь в родинках на безволосом торсе, с длинным идиотически-блоковским лицом. Хромой и неглупый, впрочем мы всегда считаем неглупым того, кто высказывает одинаковое с нами мнение, а с ним мы вполне сошлись в наших впечатлениях от Ашрама. «The King had lost his Kingdom»[1] – сказал он про Ауробиндо, выслушав мой рассказ об утренней экскурсии.
Зато с появившимся позднее менеджером гест-хауса мы, как выяснилось, на многое смотрим по-разному. «Люди приходят, – сказал он про Ашрам, – ищут, некоторые уходят, а я знаю, что рай здесь». Мы долго сидели с ним в крохотном садике, лицом к искрящейся чаше океана, но ни садик, ни океан своим и вправду райским спокойствием не могли снять возникающее от его слов впечатление сектантской удовлетворенности и сектантской же нетерпимости, неприязни к инакомыслящим, неприязни, граничащей с угрозой – не надо рассуждать, надо думать вот так, а не иначе, а не то тебя заставят думать как надо (имелось, правда, в виду, что заставят обстоятельства жизни). Но что делать, если не нравится мне это покорное вручение себя Матери, что бы ни вкладывалось в это понятие.
Спустился вечер, на далеком стоящем у горизонта корабле засветились слабые огоньки. Иду по прогретым за день улицам, вдыхаю сырой и теплый морской ветер и воровато курю в кулак – уж на медитации-то даже и подумать об этом будет нельзя. Нагоняю хромающего англичанина, он увидел сигарету – ах, я здесь из-за этого запрета ни одного дня еще не работал, курю в туалете!
Пришел в знакомый двор, старичок мой уже там, уже отзанимался обязательным спортом и снова готов мне помогать.
На плацу вышагивают и делают всякие физупражнения человек 30, все преклонного возраста, но издали выглядят юношами, кроме одного, он сегодня (только сегодня!) не занимается в общей группе, а делает упражнения в стороне, хотя выполняет почти все. Ему, оказывается, 99 лет!!!
Слов нет, физкультура у них поставлена великолепно.
Примерно через полчаса упражнения кончились, старики выстроились перед картой Индии, что-то прокричали, и свет, которого и так-то было немного, погас. Собравшиеся выползли отовсюду, садимся на песок – вольно, кто где хочет, лицом к карте.
Из динамиков начинает литься музыка. Это играет сама Матерь. У них много записей ее импровизаций или музыкальных медитаций, как их принято здесь называть, и вечерние собрания обычно проходят либо под эти музицирования, либо под запись ее голоса. Мне повезло, сегодня в программе музыка.
И музыка, на мой взгляд, хорошая. Она льется непрерывно, меняясь и снова возвращаясь к намеченной теме и что-то непередаваемо знакомое в этих возвращениях, и долго не могу я уловить, что же так знакомо мне в ее столь неиндийских вариациях – и вдруг все стало на свои места.
Эта музыка – тоска по Франции, это глубоко спрятанная боль ее души, это Франция ее молодости, которую она оставила навсегда. Не поверхностная Франция вечных любовных треугольников и не великая Франция революционных традиций и блестящей литературы, а глубинная Франция уютных мещанских домиков с деревянными ставнями, наглухо закрывающимися в девять вечера; это тоска по Франции розовых цветов в аккуратных палисадниках, чинной воскресной службы и любимого развлечения по вечерам – игры на аккордеоне. И не эту ль тоску ощутил я вчера как свою собственную? Неужели и вправду живет и воздействует на нас ее бесприютная душа, душа француженки, без малого 50 лет не выезжавшей из провинциального скучного Пондишерри, с его священными коровами и шиваитскими храмами, хотя и осенявшимися до 1954 года трехцветным французским триколором?
А когда музыка внезапно прекратилась, и настала спокойная тишина безмолвной медитации, я увидел еще нечто, окончательно прояснившее мне все в Ашраме. Еще до того, как началось это массовое действо, я как-то подсознательно был уверен, что не зря здесь карта Индии, что, наверное, именно на ней должны быть сконцентрированы мысли и чувства собравшихся. И во время музыки, ощущая присутствие некоего света, я внутренне связывал его именно с картой, полагая, что от нее, от подсветки ее исходит этот свет. Это было бы так естественно в этих условиях. Но нет! Карта, оказывается, остается в темноте.
А свет идет, несильный, слабый скорее. И идет он от двух небольших окон слева от карты и из-за простой деревянной полуприкрытой двери между этими окнами. И оттуда же тянется нежный, сладкий, женский, покойницкий запах ароматических палочек.
Это – комната Матери, где она любила сидеть. И вся символика этого слабого света из окон и незапертой двери вдруг открылась предо мной и вся психология Ашрама получила внезапное объяснение.
Этот неяркий свет падает из дома, где тебя ждут, если хотите – из материнского дома. И дверь не заперта и это дверь твоей матери – и сама дверь, простая, деревянная, не несет на себе какой-либо социальной или иной конкретики, это дверь как все двери, дверь вообще, как и мать – не Матерь (хотя слияние обеих происходит в подсознании), а мать вообще, материнское начало. И каждому представляется, что за этим «вообще» стоит образ, дорогой ему лично, конкретно.
И все они здесь потерянные дети, которым, несмотря даже на кажущееся благополучие, просто напросто не хватило в жизни конкретного материнского тепла. Психологически эта незапертая дверь безусловно привлекательнее всех туманных, высоко философских рассуждений Ауробиндо, его умозрительных соединений над-разума с Лакшми, Сарасвати и другими богинями индусского пантеона.
И недаром мой менеджер из гест-хауса признается, что он вообще никогда не читал Ауробиндо и что ничего ему в жизни не надо, кроме как ощущать себя ребенком на коленях у Матери. Кстати, он тоже потерянное дитя, ибо его, индуса, выгнали во время раздела Индии со всей семьей из Карачи, потом он потерял дом в Бомбее – то есть и в детстве, и в молодости он был лишен очага, отсюда, при всей его браваде и самоуверенности, его тяга к созданию детского безоблачного мира – люди приходят, уходят, а я знаю, что рай здесь.