А я понятия не имел о неписанном правиле истинно советских людей – при общении с иностранцами не рассказывать ничего о предстоящих поездках за рубеж, и потому честно отвечал: «Скорее всего в Пакистане».
Он помрачнел еще более. «Не выходите в феврале на улицу. Это произойдет на улице, не в доме.»
Молодой и беспечный, я весело спросил: «Смерть, что ли?»
«Смерть не смерть, но очень близко», – ответил профессор, обреченно водя пальцами по моей ладони. Правда, потом утешил, что, если в феврале обойдется, то я буду жить очень долго (и даже сказал – сколько; интересно, что потом (лет через 15) эту же дату подтвердила Дэвика Рани Рерих, а Святослав, заглядывая через плечо, повторял – да, да, всё верно, она правильно говорит. Разумеется, о пророчестве Докраса, я им тогда еще не рассказывал).
Докрас отнесся к своему собственному гаданию на удивление серьезно и позднее, уже в Москве, встревоженно учил мою жену, как уберечь меня от предстоящего несчастья.
«Смерть не смерть…» Каким же я был тогда безбашенным юнцом! Несмотря на его убежденность, я раззвонил всей Москве об этом пророчестве; десятки людей ужасались и смеялись, ахали и шутили. Позднее, когда всё случилось, это стало лишним доказательством того, что события февраля, пусть и в туманной форме, были предсказаны за несколько месяцев.
Потом они все уехали и на прощание мой милый Докрас долго тряс теплыми ладонями мою руку и печально говорил «Берегите себя!».
Они уехали, и я тоже. И стал готовиться к отъезду, честно говоря, просто выкинув из головы мысли о далеком еще феврале.
Мне всегда хотелось в последовавшей жизни дать знать профессору о том, что я жив, хотя предсказание его сбылось, но адреса не осталось, и вот, что странно – когда спустя четверть века я оказался в том городе, где он был ректором Университета, никто из сограждан не знал его имени и не вспомнил его…
Перед отъездом, он дал мне решение задачки, волновавшей меня куда больше хорошо анонсированной смерти – задачки о слонах на ногте большого пальца руки. С заговорщицким видом он достал крохотную деревянную коробочку-шарик и методично вытряс мне на руку фигурки плоских слоников микроскопического размера – на ногте моем их разместилось 28 штук! Где то они теперь, куда задевались?
Вскоре затянувшееся оформление закончилось и 12 декабря я (через Индию) отбыл в Пакистан.
Это были первые контакты с пакистанцами и первые контракты наших геологов – мы искали нефть. Я был переводчиком и первое время сидел в гулких библиотечных залах, куда приносили огромные папки, в свое время подготовленные скрупулезными англичанами; надо было изучать их и составлять отчеты. А после Нового Года мы отправились «в поле».
Мы – это молодой талантливый геолог Игорь Воскресенский из Краснодара и я. В ночь перед отъездом нам сделали комбинированную прививку «от всего» – сделал её немец, доктор с «говорящей» фамилией Гибель (поговаривали, что это, однако, не настоящая его фамилия – на самом деле он был Геббельс, чуть ли не брат того самого). Сделал, впрочем, не он сам, а молоденькая, очень темная медсестричка; она протерла руку каким-то спиртом, после взяла металлическую палочку с шариком на конце – шарик был утыкан маленькими иголочками, как мини-мина. Она воткнула этот адский шарик в натертое место руки и – повернула (!) его в образовавшейся ранке. Рука распухла почти мгновенно и стала похожа на хобот слона, причем морковного цвета. Внутри что-то ныло, голова мутилась и рука стала горячей как кипяток В таком состоянии мы погрузились в старенький ненадежный самолетик, долетели до Равалпинди (никакого Исламабада не было еще даже в проекте), там пересели в дряхлый серый шевроле, стекла которого приходилось поднимать и опускать руками (!), долго тряслись в кромешной ночи и, наконец, добрались до небольшого бунгало в лесу.
Я стоял, вглядываясь в мириады звезд и вслушиваясь в детский плач шакалов. Было холодно снаружи и очень холодно внутри – дом был толстостенный, рассчитанный на адское пекло лета. Камин (бунгало принадлежало до независимости местному почтмейстеру) сначала капризничал, потом загудел-засвистел, но тепла это не прибавило. На полу стояли, чадили и пахли керосиновые лампы, туалет рыли для нас в темноте местные жители (метрах в двухстах от дома в леске), смутно белели вокруг бунгало палатки пакистанских геологов и слуг.
Здесь нам предстояло жить до лета.
Это было замечательное время! Рука, пострадавшая от усилий д-ра Гибель (температура зашкаливала за 40!), довольно быстро, дня за два пришла в норму – и мы, действительно, ничем не заболели. Ничто не омрачало радости бытия. Свежий воздух, высокие холмы вокруг и заведенный, рутинный порядок жизни – но при этом совершенно непохожий на все, что было до этого.
Рано-рано мы завтракали, потом все вместе загружались в много повидавший виллис и трогались в путь – как правило ближе к горам, к месту, которое не на карте, а в речи местных жителей называлось Чор гали, т. е. «воровской проход». Бросив машину с шофером, мы поднимались в гору по крутой извивающейся тропке, пролезали в узкое отверстие на вершине – это и был тот самый «воровской проход» и оказывались на другой стороне хребта, где и начиналась собственно работа. Игорь ходил – высокий, благородно-остроносый, во французском берете набекрень – и все время во что-то вглядывался. Иногда он что-то записывал и снова вглядывался, пощелкивая карандашом по зубам, спрятанным под пижонскими усиками. Пакистанские коллеги, в основном, держали марку – ходили за ним, останавливались там же, где он, также вглядывались и выглядели при этом очень важно.
Я же чувствовал себя персонажем Жюля Верна. Так как Воскресенский был сосредоточенно молчалив, а коллеги не любознательны, переводить мне было почти нечего – от того времени у меня осталось потрясение экспрессией профессионального геологического языка, особенно глаголов – все в нем «вырывалось», «стремительно(!) выполаживалось», «сбегало», т. е. процессы в действительности занимавшие миллионы лет в языке происходили с мультипликационной скоростью!
А я, настроенный чрезвычайно романтично, ходил по горам, вылезал из пропастей, шел в длинной цепочке и воображал себе приключения в самом подростковом духе – а природа вокруг была сурово-недоброжелательна и по-своему красива. Мы не встречали людей, зато из-под ног то и дело выскакивали дикие мангусты и я наконец-то понял однажды, что мир, в котором я пребываю, куда романтичнее придуманных приключений, что воображение моё на деле не дотягивает до окружающей реальности.
Я почти не снимал тогда. Дело в том, что нашу группу сопровождали несколько человек – кули или слуги. Они несли за нами вещи, продукты, карты, мы шли с пустыми руками. Как только я взял впервые свою старенькую кинокамеру, появился новый кули – специально, чтобы нести мою камеру. Это было неудобно со всех сторон и я отказался от съемок вне бунгало. Осталось только несколько сцен на узкой, с проплешинами, дергающейся пленке в пятнах от старости и низкого качества. Остались, правда, фотографии – аппарат я ухитрялся прятать в шортах, в кармане. На экране мои обрывки фильма выглядят как ожившие сценки из экспедиции Ливингстона.
До обеда мы работали по ту сторону хребта. Обедали, сидя на земле, а потом шли назад, снова поднимались к Чор гали, пролезали сквозь заросшую дыру и, оказавшись на «нашей» стороне, спускались к поджидавшей машине.
Перед самым домом мы, рыча мотором и пуская лиловый дым, продирались по узкой улочке саманной деревни. И каждый день нам навстречу попадалась, вжавшаяся в саманную стену с торчащей травой, женщина ослепительной красоты. До сих пор я помню её огромные настороженные черные глаза из-под бежевого платка, надвинутого на брови, её гибкую фигуру на фоне допотопной стены – и исключительно правильные черты молодого лица, обглоданного постоянным голодом.
Затерянный в этом чуждом мире, трясущийся на жестком сидении виллиса, я иногда мечтал приехать сюда спустя много-много лет. Почему-то казалось, что всё здесь изменится до неузнаваемости, мне будет трудно ориентироваться – и, увидев на вершине ближайшей горы, прямо над деревней, кажущееся небольшим с земли одиноко стоящее корявое дерево, склонившееся под каракорумскими ветрами, я не раз думал – по дереву этому одинокому найду я это место.
Я попал туда через 45 лет. Меня привезли из Исламабада наши ребята-журналисты, мой ученик и его жена. Мы катились по ровной дороге, когда-то хорошо мне знакомой, но ничем не отзывающейся сегодня в моем сердце. Изменилось абсолютно всё. Сотни раскрашенных автобусов, бетонные коробки и коробочки, заправки. По всему мы были уже на месте. Но не было ни нашего бунгало, ни саманной деревушки с трагической девушкой. Солнце клонилось за нависавшую над шоссе гору.
И вдруг! Я увидел на вершине горы кривое, корявое, неуступчивое дерево – всё так же стоявшее в полном одиночестве на краю.
Мы нашли бунгало и я снова вошел в эту комнату и посмотрел на по-прежнему бесполезный камин, но тут зазвонил мой мобильный…
От деревушки же не осталось и пятна.
Во второй половине дня, когда становилось жарко, мы бездельничали, вернее «работали с документами» – Игорь зубрил английский, я – геологические термины; пакистанские геологи, прячась от нас, вернее от Игоря, играли в карты. Кули пели тонкими, но мужественными голосами. Шакалы им подвывали.
Ходить в туалет надо было с палкой, на случай встречи со змеей.
Над нашим маленьким дружным мирком разверзалось огромное антрацитовое небо с мириадами переливающихся звезд.
На рассвете всё начиналось сначала. Это была аскетическая и прекрасная жизнь Физические нагрузки были немалые, но настрой – постоянно радостным.
В горах нас окружало одиночество, еще большее. Мы и этот непокоренный, неосвоенный, в общем-то, равнодушный к нам первобытный мир.
Животные, которых мы там встречали, были, как правило, домашние, но при этом в каких-то совсем не домашних условиях Очень часто мы видели в горах верблюдов – до того я и представить не мог, что это нелепое существо может так ловко карабкаться по камням и утесам Мы видели черных коз, они шли привычной дорогой и часть скалы, стена, вдоль которой они, налезая друг на друга, блея и мекая, шли гуськом, была (за