Индия. 33 незабываемые встречи — страница 62 из 74

И так прошел весь февраль.

Потом пришла телеграмма от Игоря; 28-го он возвращается, везет письма из дома, просит встретить.

Не встретить его было нельзя – хотя бы для того, чтобы помочь ему с языком, да и письма хотелось прочесть поскорее.

Шофер попался со странностями. Туда, когда надо было поспеть ко времени прилета, он тащился еле-еле, поставив босые ноги по обе стороны руля и громко распевая какие-то песни; назад, когда уже не было смысла торопиться, он летел как метеор.

Мы неслись сквозь яркий и уже весьма жаркий день. Игорь сидел рядом с шофером, я за ним, спиной к движению, стараясь при свете, падающем через ветровое стекло, разобрать каракули жены. Брезентовые стены хлопали.

Дальше идут какие-то провалы. Единая лента событий не выстраивается. Видимо, я на какие-то мгновения терял сознание.

Помню, что вылезаю из опрокинутого джипа. Из джипа идет дым. На разгоряченном черном асфальте валяются люди и лошади.

Воскресенский как-то странно и нелепо приседая, смотрит на меня и бессмысленно повторяет: «Ничего, ничего», – а мне и правда ничего, вот только правое ухо как-то свербит. Я подношу к нему руку и она непонятным образом входит внутрь моего черепа, вся мгновенно заливаясь яркой, блестящей на солнце, и густой кровью.

Потом удалось восстановить, что произошло. Дурак шофер летел как птица и, увидев впереди идущую навстречу тонгу, сбросил скорость только перед самым столкновением. Тонга – это двухколесная арба, повозка, влекомая лошадью; её дышла выходят далеко вперед лошади и украшены острыми стальными наконечниками. Эти смертоносные наконечники вонзились в джин, выбили ветровое стекло (Игорь успел уклониться и ему только сильно ободрало спину) и пронзили машину как шампур. В самом конце одно из них врезалось в мою голову, беззащитно повернутую к ним затылком, надорвало мне правое ухо, дошло до мозга – и остановилось! Еще бы один-два миллиметра и вы бы никогда не узнали об этом происшествии…

Непонятно, каким образом, но в этой пустынной местности, где нет людей, а корова в ужасе убегает от раскрашенных грузовиков, но уже через десять минут с воем примчалась военная полиция.

Меня отвезли в местный госпиталь, сразу же завалили на холодный операционный стол и стали пришивать злосчастное ухо. Пришивали противно – так шьют одежду. Какой-то санитар, боясь, видно, что у меня будет болевой шок, плясал на корточках у моего лица и делал рожи – при других обстоятельствах это выглядело бы забавно, но тут мне было не до смеха.

Пришили, кстати, ювелирно, на всю жизнь, сейчас даже шрам почти не прощупывается.

Сколько это длилось – не знаю. Наконец, забинтованный, как человек-невидимка, я попытался встать. Хирург стоял рядом, придерживая меня одной рукой, а другой сжимал узкую пробирку с нестерпимо алой жидкостью. Я стал на ноги и увидел, что все предметы и люди вокруг вдруг начинают двоиться и троиться в моих глазах; хирург со словами «я знал, что так будет» протянул пробирку – выпейте. Я глотнул и размножение предметов остановилось. Тогда я лихим махом выпил всю эту жидкость и всё вокруг приняло обычный вид. Я же почувствовал неестественную бодрость.

Помню, что заговорили о «моем» тигре-людоеде и я сказал, что слышал будто крестьяне попытались организовать ему отпор и многие попали именно в этот госпиталь «Да, – сказал хирург, – пойдемте, я вас познакомлю». Они, говорил он, вышли всей деревней, а оружия у них нет, одни топорики; в результате практически вся деревня здесь, у нас. Только это не тигр, а леопард, но не один, а пара леопардов-людоедов.

В палате с никелированных кроватей на меня уставились жуткие исполосованные лица – вот, видите, – сказал хирург, – у них такие же шрамы, как у вас.

Вскорости действие алой жидкости закончилось, всё поплыло у меня перед глазами, но военные полицейские погрузили меня в свой джип и, дымя отвратительными сигарами, рванули в наш лагерь – при первом же повороте я начал вываливаться за борт, но усатый офицер крепко держал меня за талию как умыкаемую невесту.

А на другой день прилетел советский врач, одобрил пришитое ухо, но всё же вывез меня самолетом в Карачи. Лежа в своей маленькой комнатке я с трудом написал письмо в Москву и довольно быстро получил ответ. «Вот как, – ворковала жена, – не надо верить глупым гаданиям, твоё письмо датировано мартом и ничего не случилось А у нас все звонят и спрашивают, как ты там». Понятно, что я ничего ей не написал о своем ДТП и читать это милое щебетание было забавно – забинтованный так, что едва видны глаза, лежащий почти неподвижно и с трудом преодолевающий головные боли – и нате, пожалуйста, не надо верить глупым гаданиям!

Я лежал и думал – случай со змеёй и автокатастрофа, 1 февраля и 28 февраля, как бы окольцован оказался этот роковой месяц. Совпало всё, о чем, волнуясь, говорил старый добрый Докрас!

Он действительно увидел грозившую опасность – но как?

До сих пор я иногда думаю об этом и теряюсь в поисках ответа.

И только одно не укладывается при этом в голове и рождает новые сомнения. В тот вечер Докрас говорил о моем прошлом и безошибочно называл уже состоявшиеся события. О будущем же, кроме неожиданной близости смерти в грядущем феврале, он сказал еще только одно: у Вас будет 6 детей. («Только не от меня!» – быстро отреагировала жена). И тут он ошибся. У меня только две дочери – и предчувствуя реакцию читателей, могу твердо сказать, что внебрачных детей у меня нет. Одно время я объяснял это несовпадение тем, что двое детей и четверо внуков – но вот внуков уже пятеро и недавно появилась правнучка. Шесть не получается никак А ведь казалось бы, что определить количество детей куда легче, чем разглядеть в тумане будущего вкрадчивое приближение Смерти.

Так и ушел из моей жизни профессор Докрас, оставив за собой неразгадываемые загадки.

«Магия!» – смеялись его коллеги. А для меня это самое яркое и впечатляющее чудо из подаренных мне Индией.

Мелких чудес, как уже говорилось, было предостаточно. Составляя планы поездок, я всегда руководствовался своими собственными соображениями, но постоянно оказывался в каких-то местах в особые священные дни, не повторяющиеся иногда в течение многих лет.

Бывали и просто забавные прикосновения к чему-то явно существующему, но до той минуты не проявлявшемуся. Вот два случая.

Однажды в Калькутте, гулял вокруг Миссии Рамакришны, я ни с того ни с сего подумал – всем известно, что санскрит это древний язык Индии, но он же не исчез, на нем говорят современные философы и жрецы, на него переводят мировую литературу, на нем, наконец, и сегодня создаются новые художественные произведения. Вот было бы интересно узнать поподробнее об этом!

Через полчаса меня пригласил Свами Локешварананда, монументальный патриций, возглавлявший Институт культуры. «Мы сейчас совещались, – сказал он, – и приняли решение провести общеиндийскую конференцию по современной литературе на санскрите; мы просили бы Вас принять в ней участие».

Без комментариев.

Второй эпизод, похожий, кстати, относится к моему пребыванию в Мадрасе. Моя приятельница одна из лучших танцовщиц Индии, Падма Субраманьям (о ней уже мы говорили), затащила меня на какой-то концерт. Мы пришли поздно, мест не было, но Падма не просто известна, она знаменита – и нам на полусогнутых ногах приволокли два стула и поставили прямо перед сценой в широком проходе. Мы сели и стали слушать. Маленький оркестр аккомпанировал слепому певцу, как бы сошедшему со старинной миниатюры! Публика принимала его восторженно. Я, понимал, что это выдающийся исполнитель, но слушал рассеянно – стыдно сказать, но при всей моей безмерной любви к Индии, я не очень люблю классическую индийскую музыку (и индийскую кухню). Шальная мысль забрела в мою внешне внимательную голову – а вот, если бы певец спросил меня, что бы я хотел чтобы он исполнил? О чем попросил бы я его? И откуда-то изнутри, из глубины пришло: Ом-нама-Шивайя, священный гимн шиваитов.

Слепец «смотрел» поверх нас, заканчивая очередную песню, и вдруг, не давая возникнуть волне аплодисментов, без всякого перерыва – запел Ом-нама-Шивайя!

Почему-то я удивился не в этот момент, а в следующий, когда сидевшая рядом Падма резко повернулась ко мне и, хлопнув зазвеневшей браслетами рукой по моему колену, торжествующе шепнула мне в лицо: «Ну, что?!».

Какие тут могут быть комментарии, какие объяснения?

Множество странностей случалось с любимым моим фотографированием.

Помнится, в священном городе Хардваре я спешил на вот-вот отходящий автобус. Дорога к остановке лежала мимо придорожного кафе. Европейское слово кафе не передает впечатления от этого заведения в индийской глубинке – там это грязная половая тряпка на нескольких палках, воткнутых вертикально (тряпка – «потолок», спасающий от прямого попадания солнца); при этом всё это оборванство носит какое-либо пышное название, скажем «Дворец чая»; на одной железнодорожной станции я видел даже «кафе» под бессмысленным названием «Вегетарианский чай». Так вот, в Хардваре в таком кафе сидел необычайно живописный бродячий святой. В одеянии цвета охры, вымазанный пеплом, бородатый и никогда в жизни не стригшийся, весь в больших, маленьких и громадных бусах, он сидел на табуретке, вальяжно положив ногу на ногу и пил чай из стакана.

Я стал как вкопанный и схватился за фотоаппарат. Конечно, я знал, что снимать людей, тем более святых, без их разрешения не полагается, но автобус уже урчал, отправляясь в путь, и, в конце концов, мы же никогда больше не увидимся, пусть я сохранюсь в его памяти невежливым иностранцем, но зато – какой у меня останется кадр!

Святой был крайне неприветлив. Он злобно уставился мне в объектив, как бы надеясь, что моя наглость не беспредельна – но я нажал на спуск И тут он усмехнулся. Усмехнулся как-то победительно.

На проявленной пленке этого кадра не оказалось. Второй случай такого рода оказался для меня куда более травматичным.

В один из приездов в Татгуни, имение Святослава Николаевича Рериха под Бангалором, я стал фотографировать все картины, хранящиеся там в мастерской. Нечего и говорить, что цифровых аппаратов тогда не было, всё проявлялось по возвращении в Москве.