Разговор пошел развиваться по уже пройденным рельсам.
– У вас уже есть тема диссертации?
Я сокрушенно покачал головой.
Бал-бал, как называли его за спиной сотрудники, задумчиво жевал губами, глядя в пространство – в заснеженный двор усадьбы. Двое его коллег хранили непроницаемое молчание. Судьба моя решалась в напряженной тишине.
– Ну что ж, – повернулся он, – идите и подумайте; приходите завтра. А мы тут, – он хлопнул ладонью по столу, вставая, – мы тут тоже подумаем и завтра обменяемся идеями.
Я летел домой как на крыльях. Меня явно брали, но чем же я буду заниматься?
Конечно же, я прекрасно знал, чем я хочу заниматься – изучением индуизма! Но, вспоминая тяжелый коминтерновский взгляд Балабушевича, понимал, что будет безумием даже заикнуться об этом.
Надо было искать выход. Как сделать так, чтобы продолжать свои штудии, но прикрыть их партийно-приемлемой крышей?
Мне показалось, что я нашел удачный выход. Скажу-ка я, что рвусь заниматься индийским искусством – это звучит прилично, сделок с совестью не требует, а если уж они на это пойдут, то объехать тему индуизма будет невозможно!
Наутро я входил в белый от снега дом с колоннами в приподнятом настроении.
Тройка ждала меня в том же кабинете со сводами на втором этаже. Выглядели они точно так же, как вчера, будто и не ходили домой.
Балабушевич не стал терять времени и ходить вокруг да около.
– Подумали? Придумали тему? Хорошо. Мы тоже решили предложить вам… Как вы посмотрите, если мы предложим вам заняться…
Я затаил дыхание (выходит, все за меня уже решили?!).
– … заняться индуизмом.
В наступившей тишине в очередной раз пропел – для одного только меня! – священный павлин.
Состояние моё трудно описать. Этого просто не могло быть! Помню, мне стало обжигающе стыдно, что я, изобретая что-то, не поверил этому человек)? не осознав, каким тонким слухом он обладал.
А он продолжал тяжко и веско – так, а Вы что надумали?
Доигрывая неожиданно и счастливо проигранный спектакль, я скромно согласился с его предложением, мол, раз Вы считаете, что это сейчас нужно…
В этот момент моя жизнь была окончательно решена.
Давно уже нет на свете ни Балабушевича, ни большинства его коллег, почти никого не осталось, кто был в тот день в белокаменном здании в Армянском переулке (поразительно, но жив и громогласен лишь исследователь соцреализма, только теперь он вовсю славит Святую Русь и культуру белоэмигрантов) – а у меня в трудовой книжке одна запись – Институт востоковедения (если не считать загранработы, но всё равно я оставался сотрудником Института). Здесь прошла вся жизнь, я был и младшим, и старшим, ведущим и главным, семь лет быль заместителем директора, пятнадцать директором (причем впервые в истории директором, избранным коллективом, до меня все директоры назначались, причем это была номенклатура ЦК и лично Генсека!) – и до сих пор хожу знакомой дорогой. Всю жизнь это мой родной дом.
Говоря дом, я не имею в виду здание – когда Институт возглавлял Е.М. Примаков, мы переехали из усадьбы в Армянском в большое здание на Рождественке, если не ошибаюсь, еще носившей имя Жданова.
У этого переезда была своя предыстория.
На здание в Армянском переулке – вполне обоснованно – претендовало Правительство Армении; это длилось десятилетиями, власти Москвы предлагали им другие здания в разных районах столицы, но армяне непоколебимо стояли на своем: «Отдайте нам этот дом!». Чиновники раздражались, настаивали на своих предложениях, а хитрые армяне каждый раз вытаскивали на свет божий истертую бумаженцию, перед которой пасовали наши чиновники любых рангов. На плохенькой бумаге выцветший машинописный текст гласил вожделенное для армянского подворья: «Закрепить это здание навечно в собственности армянской общины» – впрочем, текст сам по себе можно было бы спокойно проигнорировать, а вот подпись…
Бумажка была подписана от руки: Ульянов-Ленин. Насладясь произведенным эффектом, представители Еревана снова прятали заветную бумажку и через некоторое время всё начиналось сызнова.
Наконец, в годы директорства Е.М. Примакова, высокие стороны договорились – армяне въехали в дом с колоннами, а для Института отремонтировали большое здание напротив церкви на Рождественке, где мы обитаем и сегодня.
Дом выглядит солидно, но слава у него дурная– многие уверяют, что до революции там был публичный дом. Со своей стороны могу сказать, что много лет назад мой дед и его дочка-подросток (будущая моя мама), бродя по центру, проголодались и хотели пообедать в каком-то общепите в этом самом доме; старорежимный швейцар отговорил деда – «Ваше благородие, сюда с барышней нехорошо-с». Картинка из времен НЭПа.
А в той усадьбе торжественно и тихо проживает Посольство независимой Армении.
Вечер того дня, когда В.В. Балабушевич произнес сакраментальное «Вы будете заниматься индуизмом», закончился весьма неожиданно. Меня, ошалевшего от счастья, поймал в коридоре угрюмый и немногословный завотделом аспирантуры. «У тебя пропуска еще нет? Не уходи тогда до вечера, а то не пустят обратно.»
Попытки узнать, почему не пустят, были бесполезны, он только загадочно прищурился Так он разговаривал всегда, не пускаясь ни в какие объяснения Позднее я попытался в каком-то разговоре выудить из него понятный ответ, но он парировал мои слабые попытки. Помню, были у меня какие-то неприятности и он пришел ко мне на помощь.
– Надо к этому идти.
Спрашивать «к кому, к этому?» было бесполезно, поэтому я, как мне казалось, очень ловко попытался прояснить у него высказанную мысль и спросил; А зачем?
Он посмотрел в пространство и убежденно ответил:
– А как же!
Так в тот первый вечер в стенах Института я ничего от него не добился, но из любопытства решил остаться. Между тем в актовый зал плотно набивались сотрудники. Из их массы текли несуразные слухи: «Все оцепили!», «Только по пропускам!».
Внезапно дверь в правой кулисе разъехалась и появился Солженицын. Дебелая брюнетка из парткома ринулась к нему с роскошным букетом. И его появление, и особенно этот парткомовский букет производили впечатление чего-то абсолютно нереального, тогда не проходило и дня, чтобы имя Солженицына, «литературного власовца» не полоскалось в миллионно-тиражных газетах и эта встреча мне, прошедшему жесткий идеологический контроль в Интуристе, была вестником какой-то немыслимой свободы в открывающем мне свои двери академическом мире. Никакой свободой, конечно, там и не пахло, но в тот первый день казалось и мнилось, что так оно и пребудет всегда. Солженицын говорил безо всякой самоцензуры и я всё время оглядывался – был уверен, что сейчас в зал войдут пресловутые офицеры оцепления со словами «Всем стать к стене, руки за голову».
Солженицын не понравился мне сразу. Вместо воображаемого мной мученика, пророка, Достоевского на трибуне стоял внешне благополучный человек и сытым актерским голосом мастерски (нельзя не признать) читал только что написанные страницы «Ракового корпуса».
Некоторые ответы на вопросы были интересными. Наша публика спросила, какие восточные писатели оказали на него влияние? Он ответил очень искренне, каким-то извиняющимся тоном – я сидел в лагере и даже западных писателей знаю плохо. Это было очень по-человечески, понятно и близко.
Помню колоссальное впечатление от одной из прочитанных глав. Это сон одного из отрицательных героев, которому снится, что он умер и его несет вода по какой-то трубе (причем, он тычется в боковые стенки, чтобы остановить это движение) и потом выносит на свет и он видит сидящую у лужи девочку из семьи, которую в реальной жизни он посадил. Там, не во сне, она не выдержала и утопилась. Здесь же она сидела у корыта с грязной мутной водой. И совершенно гениально абсурдная его мысль: это в корыте та вода, которой она наглоталась, когда утопилась.
Это совершенно гениальный пассаж! Мне сразу вспомнился Достоевский – в «Преступлении и наказании» Раскольников входит в темную комнату, где стоит полная ночная тишина; в окне – огромный красный месяц, и у Раскольникова мелькает (тоже абсурдная!) мысль «Это от месяца здесь такая тишина»…
Не помню, осталась ли эта девочка у тухлого корыта в окончательном тексте романа.
В конце встречи кто-то поинтересовался, где он будет в ближайшее время выступать. Солженицын развел руками – не знаю, намечается много, но почти всё срывается, вот ваш институт за последнее время единственное место, где и договорились, и встретились.
Напомню – стоял декабрь 1966 года.
Чтобы больше не возвращаться к этому залу, приведу небольшую комическую сценку, разыгравшуюся там же. К нам приехал АИ. Микоян, тот самый, который с трибуны XX Съезда произнес эффектную фразу– «весь Восток проснулся, спит только Институт востоковедения», после чего нам и назначили в директора крупного политического деятеля, генсека Таджикской компартии Б. Гафурова. С кем и о чем говорил высокий гость – не знаю, но потом всех нас загнали в актовый зал, долго о чем-то говорили, а потом, как всегда в таких случаях, из зала якобы поступила записка с предложением закончить собрание исполнением партийного гимна «Интернационала». Все «в едином порыве встали». Я стоял в первом ряду продолжения актового зала, как бы второй его половины, после высоких белых колонн – но не за ними! Передо мной устремлялся к сцене широкий проход и на сцене прямо напротив меня стоял сумрачный Микоян. Мы были позиционированы точно друг перед другом и – на расстоянии, но все же – смотрели друг другу в глаза. Хуже того, рядом стояла моя недавняя сокурсница Светлана Микоян, родная племянница вождя. Получается, что он не мог нас не видеть во всё время исполнения гимна.
Тогда еще не додумались пускать в таких случаях запись, нестройно сначала, потом все мощнее стали петь «в живую»; Микоян тоже, не в такт, но старательно шевелил губами и все более с откровенной ненавистью смотрел прямо перед собой – на меня. Дело в том, что в задних рядах, где-то недалеко от нас, самозабвенно заливалась какая-то старушенция, причем пела она нестерпимо фальшиво – и я корчился от сотрясающего хохота. Увидев глаза Микояна, я поспешил выбраться из зала.