Индия и греческий мир — страница 14 из 63

звериную», потворствующую инстинктам, удержалось вплоть до Иоанна Дамаскина (хоть он и не говорит о смертности двойной «неразумной части души»), равно как и состав тела из четырех стихий (см.: «Точное изложение православной веры», II, 12).

Конечно, сравнение Платона с индийскими учениями объективно свидетельствует о том, что он «вознесся» над ними, преодолев их антропоморфизм в отношении божества, блестяще оперирует диалектикой (в противовес индийской опоре на чувства, интуицию), достигает неведомых Индии глубин абстракции, с которыми может сравниться только китайское учение о Дао, вырабатывает эстетико-этическое учение о благе как начале всего, о гармоничном космосе (ср. даосское «спокойствие создает порядок в мире»; «знание гармонии называется постоянством, знание постоянства называется мудростью») и т. д. Но в одном он «проиграл». Древняя Индия начинает отход от системы варн, ошибочно называемых у нас кастами (варны – явление социальное, а касты – это их дробления «по профессиональному признаку», их гораздо больше, порядка 3000). Это видно и в индуизме: «Во всех сословиях есть чандалы, во всех сословиях – брахманы; есть чандалы среди брахманов, есть брахманы среди чандал». «Законы Ману» (III, 13) уже допускают «перекрестного опыления»: «Для шудры предписана жена только касты шудр; для вайшьи – той и своей касты; для кшатрия – тех обеих, а также своей; для брахмана – тех [трех], а также своей». Платон же в своей теории государственной «пирамиды» (см. «Государство» и «Законы») фактически предлагает установить в Греции кастовую систему – да и править государством, на самой верхушке этой пирамиды, должны философы – те же брахманы, только более образованные и с более широкими взглядами; а поддерживает их сословие стражников (воинов) – те же кшатрии; внизу – самая широкая масса, основание «пирамиды»: торговцы, ремесленники и крестьяне. Впрочем, «касты» Платона хотя и наследственны, но не закрыты, и в этом их основное отличие от индийских варн: философы-правители избираются из одаренных стражников, да и простолюдин, в принципе, может через «среднее сословие» выйти в философы, и недостойный сын философа или стражника записан в простолюдины. У индийцев все предопределено изначально, раз и навсегда, когда боги приносили в жертву пурушу (Ригведа, X, 90):

Когда разделили пурушу, на сколько частей он был разделен?

Чем стали уста его, чем руки, чем бедра, ноги?

Брахманом стали его уста, руки – кшатрием,

Его бедра стали вайшьей, из ног возник шудра.

Однако этот идеологический отход от системы варн в Индии практически не удался, ибо, начиная с древнейших времен, когда царь Аджаташатру сказал брахману Гаргье: «Противно обычаю, что брахман приближается к кшатрию [чтобы учиться у него]» («Брихадараньяка-упанишада», II, 1, 15), и заповедано «не попрекать брахманов» («Чхандогъя-упанишада», II, 20, 2), и доселе так остается, если не вспоминать индийские народные сказки про жадного брахмана («Разбитый горшок», «Брахман и дикие гуси»), глупого брахмана (так сказка и называется), ленивого брахмана («Потонувший горшок») и суровую буддийскую легенду о жестоком брахмане, подкупленном старшими царскими женами и приказавшем царю замуровать беременную младшую жену, или о брахмане столь жадном, что не позвал врача к своему умирающему сыну («Дхаммапада», притча о Маттхакундали); рассказ о брахманской девице Чинче, пытавшейся скомпрометировать Будду («Вопросы Милинды», III, 1, Вопрос 1 [1] и т. п. Вот фрагмент притчи о лживом брахмане из «Дхаммапады»: «Однажды один лживый брахман влез на дерево перед городскими воротами Весали и повис вниз головой на одной из веток, как летучая мышь. Вися в таком неудобном положении, он бормотал: “О, люди! Принесите мне тысячу голов скота, много серебра и рабов. Если вы мне этого не принесете и я упаду с дерева и умру, ваш город превратится в руины”. Люди в городе, боясь, что с городом может случиться несчастье, если брахман упадет и умрет, принесли ему все, что он просил, и умоляли его слезть. Монахи, услышав об этом, рассказали о нем Будде, на что Будда ответил, что можно обмануть только невежественных людей, но не мудрых».

Вспоминается, как в отель Гоа заехал какой-то индус, явно из высшей касты, потому что было странно и мерзко смотреть, как перед ним мгновенно, просто мгновенно начали расстилаться все сотрудники – и охрана, и девушки на reception, и обслуга – в общем, все чуть не на коленях ползали. Причем, повторюсь, опознали как-то тут же, сразу, как только он явился. В общем – «желтые штаны, два раза “ку!”». Впрочем, что дико для нас, для индусов до сих пор считается дхармой, моральным законом – соблюдать кастовые интересы, свои и чужие, особенно в городах, где волей-неволей все приходит в смешение. Более того, даже когда Индия попала под власть мусульман, она умудрилась и на них оказать в этом смысле влияние – создались мусульманские касты! Это у мусульман-то, у которых все равны перед Аллахом! И тем не менее: сначала индийские мусульмане стали делиться на местных, обращенных из индуизма, и потомков пришлых. Потом, когда это потеряло актуальность, выкристаллизовались следующие четыре группы: 1 – ашраф (бескастовые саиды, шейхи, моголы, патаны, из которые первые две группы – в основном духовенство, две последние – феодальная знать); 2 – принявшие ислам высшие индуистские касты; 3 —«профессиональные» касты (мираси – певцы, поэты, знатоки родословий; джулаха – ткачи; арайн – земледельцы; кассаб – мясники; ханзада – приверженцы государственной и военной службы); 4 – перешедшие в ислам «неприкасаемые» (дхоби; мочи из чамары; мусалли и кутана из чухры; дханак и др., работающие подметальщиками, кожевниками и т. д.). В отличие от индийских варн, местные мусульманские касты не особо строги по правилам, допускают выход и переход. Правда, это относится примерно к половине мусульман Индии (бенгальцы, частично синдхи и кашмирцы); вторая половина – бескастовая (пуштуны, белуджи).

Что же касается Платона, то жесткое разделение труда, тотальный контроль за делами и умами, цензура, дети, не ведающие, кто их родители, и наоборот, – все это, предписываемое греческим философом, вполне отдает тоталитаризмом в самом откровенном его виде. Оправдать это может только горькая для Платона современность, в которой демократия – «безумие большинства», а на деле – безвластие и демагогия, губили греческие полисы, где наглость выдается за просвещенность, разнузданность – за свободу, распутство – за великолепие, а бесстыдство – за мужество… Ну как сейчас, в принципе. Что же, до прихода железных македонских фаланг оставалось уже недолго…

Это – один из аспектов «индо-платонизма», практически не затронутых Шейнман-Топштейн. Потом нельзя не отметить пропущенную ею глубочайшую связь знаменитого учения Платона о пещере, которое он развивает в связи со своей концепцией «мира идей» в VII книге «Государства» (см.: 514–517), с индийским учением об иллюзорности нашего мира и ошибочности человеческих представлений в различных направлениях индийской философии и религии, – взять хоть индуизм, хоть буддизм (правда, там не постулируется, что есть некий реальный мир, противопоставляемый иллюзорному), хоть всем известную притчу о трех (или пяти) слепых и слоне, представленную в «Учении Будды».

Суть «Платоновой пещеры» такова: пещера – это чувственный мир, населенный людьми. Они «как бы находятся в подземном жилище наподобие пещеры, где во всю ее длину тянется широкий просвет. С малых лет у них на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и видят они только то, что у них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков. Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога, огражденная, представь, невысокой стеной вроде той ширмы, за которой фокусники помещают своих помощников, когда поверх ширмы показывают кукол… За этой стеной другие люди несут различную утварь, держа ее так, что она видна поверх стены; проносят они и статуи, и всяческие изображения живых существ, сделанные из камня и дерева. При этом, как водится, одни из несущих разговаривают, другие молчат… Разве ты думаешь, что, находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры?.. А предметы, которые проносят там, за стеной? Не то же ли самое происходит и с ними?…Если бы узники были в состоянии друг с другом беседовать, разве, думаешь ты, не считали бы они, что дают названия именно тому, что видят?…Если бы в их темнице отдавалось эхом все, что бы ни произнес любой из проходящих мимо, думаешь ты, они приписали бы эти звуки чему-нибудь иному, а не проходящей тени?…Такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени проносимых мимо предметов». А далее Платон обрисовывает освобождение человека из этой пещеры, постепенное обретение им способности видеть при ярком свете и, таким образом, истинного знания (полность миф о пещере (если точнее, аллегория) помещен в приложении 4).

Третий, пропущенный Шейнман-Топштейн аспект «индо-платонизма» – платоновский эрос: в Советском же Союзе секса не было, как когда-то было заявлено, и она упоминает об эросе лишь раз – что демиург творит эрос, «смешанный с удовольствием и страданием». Впрочем, сам философ эрос воспринимал вовсе не исключительно вульгарно – в диалоге «Пир» он предлагает весьма интересное учение о двух Афродитах (180), опираясь на сведения Гесиода и Гомера и противопоставляя их: «Этих богинь, конечно же, две: старшая, что без матери, дочь Урана, которую мы и называем поэтому небесной, и младшая, дочь Дионы и Зевса, которую мы именуем пошлой». Со второй все понятно; первая же преобразует любовь в сильное духовное стремление к творчеству, любовь к идеальному и прекрасному, причем это возвышение происходит постепенно – от созерцания прекрасных тел переходим к созерцанию красоты учения о прекрасном и, наконец, к самому прекрасному, чистому, без примеси плоти, божественному, и душа всеми силами стремится в тот мир, откуда она произошла; в итоге снова – то самое «искусство умирать» (кстати, древним задолго до Платона не была чужда идея объединения любви и смерти). Можно вспомнить рассказ из «Лествицы» (VI в. н. э.) о некоем монахе, который, увидев голую женщину, испытал не вожделение, но в слезах восславил Творца за то, что Он создал такую красоту, «и от одного этого видения возгорел любовию к Богу и пролил источник слез» (степень 15, гл. 59) – вот истинный платоник. После Платона в античном мире широко станет известна аллегория о выборе Геркулеса – когда ему явились эти две Афродиты; первая, нагая, «всенародная», предложила ему путь удовольствия; вторая, «небесная» – тяжелый жизненный путь, преисполненный трудами на благо людей, который он и выбрал. Однако, как ни крути, «восхождение» даже к небесной Афродите начинается с земной.