Шляхта не хотела право выбора уступить панам, паны не хотели полагаться на толпу шляхты, путаница в понятии этих прав царила очень большая. Традиция была потеряна или, скорее, не было её вовсе. Выборы царствующих всегда до сих пор связывались с правами крови и наследования – сейчас наследника не было.
О принцессе как наследнице трона в эту первую минуту неразберихи никто не подумал.
Можно смело поведать, что претенденты на трон больше поглядывали на принцессу Анну, чем местные сенаторы и духовенство.
Епископы и паны боялись только, чтобы Анна не была препятствием к выбору, не доведывалась о правах, не создала себе партии, не связала им рук.
И если подумывали о принцессе, то только, чтобы сделать её невольницей, отобрать у неё всякую возможность действовать, окружить её стражей, не дать ей двинуться и сделать шаг.
Анну боялись, эту осиротевшую и беззащитную, как если бы она в действительности была призраком Боны, угрозой и ужасом.
Принцесса в тревоге за жизнь брата проводила грустные дни в замке, не в состоянии даже иметь определённых известий из Книшина, когда гонец от референдария Чарнковского прибежал с письмом, объявляя жалобную новость:
– Король умер!
Анна, плача и молясь, бросилась на колени, она чувствовала, что в её жизни пришёл великий час, что она призвана заботиться здесь одна, она, слабая, обо всём достоинстве своей крови, что должна была вставать на защиту прав не ей одной, но служащих династии.
Но эта мысль промелькнула как вспышка в беспокойной голове, оплакать должна была сперва своего брата и единственного опекуна, жертву гнусных прислужников.
Прикрытая чёрной вуалью, она пошла, поддерживаемая своим слугой, сначала в замковый костёл на первую траурную службу. Тут она упала на колени, прося Бога о силе и вдохновении.
Среди этой молитвы она почувствовала, словно сверху на неё упал луч, словно какая-то сила сошла с небес, призывая её к действию.
– Ты последняя, все твои предки есть в тебе и живут, их славу и величие можешь либо похоронить навеки, либо спасти и дать им жизнь. Встань, иди, действуй!
Этот голос повторялся в её душе как призыв Божий, как приказ, принесённый ангелами.
Она защищалось от него своей слабостью и плакала, а неумолимый призыв по-прежнему продолжался: «Встань, иди и действуй! Ты плакала долго, бессильная, сейчас время слёз прошло и настало время труда и кровавого пота… Ты должна быть смелой и непобедимой; из могил деды наказывают тебе, не выпусти их скипетра из рук».
Когда после долгой молитвы, чувствуя себя разбитой, Анна встала, нашла себя, поражённая, более сильной, чем была. В неё вступил дух, и те, что видели её, идущую в костёл с опущенной на грудь головой, с неуверенной походкой, изумились, когда медленно возвращалась с холодным взглядом, прямая, с поднятой головой, в величии своего сиротства, словно вела за собой целый ряд умерших предков.
Слёзы иногда выглядывали ещё из-под век, но тут же высыхали.
Когда через минуту потом староста Вольский вошёл с поклоном и соболезнованием, посмотрев на принцессу, изумился. Она стояла перед ним величественная, уверенная в себе, важная, какой не видел её никто.
– Случилось, – сказала она ему, – страна и я – сироты, но я теперь чувствую себя ребёнком этого государства и отдаю себя с доверием под его опеку. Не оставляйте меня.
Вольский поклонился, заверяя, что все с великой любовью при своих панах стояли всегда и стоять будут.
Анна спросила его о подробностях смерти брата, о последнем часе, но никто не знал больше того, что он окончил жизнь в Книшине, что там царил большой беспорядок в момент смерти и что тело временно перевезли в Тыкоцын.
Переполох пановал ещё такой, что староста насчёт пребывания принцессы и её будущего содержания ничего не мог решить; никто не приказывал, не знали, кто должен был приказывать.
Анна в первый раз осмелилась объявить старосте о том, что касается её особы, то она чувствует себя свободной и вольной поступить так, как считает нужным. Вольский не прекословил.
Ожидали референдария Чарнковского, который должен был привезти и более определённые новости, и указания, как следовало поступать.
Следующий день принцесса провела в благочестии и размышлении, была молчаливой и погружённой в себя, как бы уже теперь хотела очертить будущий план.
Каждый день они вставали с надеждой, что Чарнковский примчится, ожидали его до вечера напрасно, а когда и письма не приходили, откладывали надежду до утра.
Следующие утро и вечер проходили также, а нетерпение росло, Чарнковского не было.
Наконец, однажды, когда всегда живой, подвижный, разговорчивый, откровенный, открытый, свободный, с лицом, которое каждую минуту выражало какое-то иное чувство, слишком ясное, чтобы могло быть правдивым, прибежал пан референдарий, весь в чёрном и траурном, и очень драматично упал перед принцессой на колени, со слезами целуя край её платья.
Кто же в этом порыве горя мог додуматься о поцелуе Иуды?
Референдарий громко декламировал:
– Моя пани! Королева! Я пришёл полностью отдать себя твоей службе, стать в твою охрану, быть твоим защитником.
Когда он встал и в свою очередь поцеловал руку, и сдержав этот запал, начал, остывший, говорить о смерти короля, о состоянии умов, уже вовсе не был тем человеком, каким вошёл минуту назад.
Принцесса была рада его слушать, так как имела в нём неизменную веру; её только удивило то, что когда она чувствовала себя призванной к действию, референдарий рекомендовал ей противоположное, чрезвычайную осторожность, дабы малейшим смелым движением не возбудила опасений и не потянула подозрений.
По его мнению, сенаторы боялись, чтобы она заранее не обеспечила себе прав, которые они сами должны были определить. Он советовал осторожность, умеренность, пассивность.
Принцесса слушала его, не смея отзываться, но сердце её билось – она ожидала чего-то иного.
– Ежели я совсем замолчу и ни о каких правах настаивать и напоминать им не буду, – отважилась она прервать, – они легко будут забыты и могут быть унижены.
– А! Нет, – прервал Чарнковский, – мы стоим на страже, мы не даём ни обидеть вас, ни забыть о вас, но панам сенаторам подставлять себя не стоит.
Анна замолкла; референдарий намекнул, что даже, по его мнению, принцессе следовало куда-нибудь удалиться, чтобы не находиться там, куда съедутся толпы, и где совещания шляхты и панов обещались. Не хотел, чтобы она осталась в Варшаве.
Он, должно быть, заметил на лице принцессы неприятное выражение, какое произвёл его совет, потому что ловко обратил разговор на иной предмет.
– Я стою в стороне и активен буду только на защите ваших дел, милостивая пани, в ваши намерения не мешаюсь, но уже со всех сторон слышу голоса и домыслы о выборе будущего пана.
Принцесса вопросительно взглянула.
– Наибольшая часть голосов, – добавил референдарий, – за императором, а скорее, за одним из его сыновей. Это работа кардинала, который сумел на свою сторону перетянуть даже таких непримиримых врагов, как Фирлей и Зебридовский, которые один против другого на зло могли идти, а пойдут вместе. Проезжая через города, вступая в гроды, – продолжал далее референдарий, – я имел возможность убедиться, что большинство голосов за спешный выбор и за австрийцев. Великий страх овладел умами, все боятся бескоролевья, рады бы в один час пана себе дать, чтобы какой-нибудь авантюрист не правил и не вихрил.
– Но это никоим образом быстро произойти не может, – отпарировала Анна.
– Так что все спешат со съездами, – добавил Чарнковский. – Чуть только разошёлся один, созывают другой, думают о третьем. Сбегались по поветам, сбегаются по землям, а далее хотят по провинциям, до тех пор, пока вместе где-нибудь не соберутся, с Литвой, конечно, также…
Принцесса слушала, Чарнковский говорил с запалом, а когда начинал о другом кандидате на корону, как бы невольно возвращался к императору.
Пришли на стол личные дела принцессы.
Имела она завещание брата и переданную значительную часть его казны, сложенную в Тыкоцыне под охраной верного Белинского, но коснуться этого было ещё невозможно. Между тем принцесса должна была жить, казна была пуста, даже было некому ассигновать из неё, хотя бы в ней что-нибудь находилось.
– Я не знаю, что делать, бедная сирота, отозвалась Анна, видясь с глазу на глаз с Чарнковским. – Денег мне никто тут не одолжит, остаток серебра заложила, не годится мне в такие минуты оказаться бедной и выклянчивать пропитание.
Мой референдарий, друг наш, пиши к Софии, которая тебе доверяет, вступись за меня. Неизбежная необходимость в том, чтобы прислала мне денег. Я должна уже ей, это правда, но Софии легче достать, нежели мне, а я, даст Бог, всё верну ей с процентами.
Чарнковский не смел отказывать.
– Пишите от себя, ваша милость, – я также поддерживать буду, но первый говорить не могу.
– Делай как считаешь нужным, – говорила Анна, – помни, чтобы задержкой меня позору не подверг. За остатками гонюсь. До тыкоцынской сокровищницы добраться не могу, пока завещание оглашено и принято не будет.
Она заломила руки.
– Сверх меры тяжкое моё положение, – прибавила она, – но утешаюсь тем, что продолжаться оно не может, что пане сенаторы, думая о стране, не забудут и обо мне.
Со следующих слов Чарковского было видно, что он хотел говорить о чём-то ином.
Он только заверил, что к княжне Брунсвицкой писать не замедлит.
Анна хотела послать нарочного, чтобы ехал и возвращался с деньгами, но для этого один Рыльский подходил, а не знала о том, возвратился ли он из Швеции.
Спустя мгновение Чарнковский снова как бы непреднамеренно начал говорить об императорской мощи и множестве друзей Максимилиана в Польше.
– Из того, что я тут могла слышать, – прервала Анна, – я конечно пришла к убеждению, что он очень много имел недружелюбных себе. Вы знаете, как поляки ревнивы за свои свободы, пугаются, как бы он их не сократил, как венграм и чехам, что бы ему тем легче далось, что наёмные войска всегда наготове имеет, и силой, что захочет, сделает.