Инфанта (Анна Ягеллонка) — страница 29 из 76

Сененьский сложил это на эпидемию, на панику, какая в первое время после смерти Августа царила, и начался более доверительный разговор, в котором Анна всё, в чём однажды уже сенаторов упрекала, старалась подтвердить, особенно, что касается завещания брата.

А оттого, что имела верную копию того завещания, отданного ей братом в Варшаве, предложила, чтобы она была зачитана.

Сененьский и Слупецкий этому не сопротивлялись и ксендз-епископ хелмский сел для зачитывания завещания.

Однако, едва он его начал, когда капеллан-епископ Рушчик постучал в дверь, хотя рады никому не вольно было прерывать.

По лицу его, когда он вошёл, догадался значительно уже и без того подавленный ксендз Старожебский, что принёс он что-то недоброе.

Шептал ему что-то на ухо. Любопытные послы ждали, принцесса тоже, когда смешавшийся ксендз-епископ сказал:

– Гасталди прибыл сюда в Ломжу!

Таким образом, не было уже ни времени читать далее завещание, ни беседовать с принцессой. Слупецкий схватился за колпак и начал кричать, что его отсюда надо сию минуту убрать.

– Всё же не забывайте, – сказала ему Анна, – что он посол императора, которого раздражать не пристало. Падёт это на панов сенаторов, не на меня.

Епископ несмело выразил совет, чтобы принцесса немедленно дала Гасталди ответ на его письма и сама его выпроводила.

Послы на это согласились.

Принцесса их прервала.

– Гасталди является императорским послом, это правда, но скрывался на дворе отца моего и в некоторой степени поляком от этого считается, поэтому пребывание в стране ему запретить нельзя.

– Местным через это не стал, – ответил Слупецкий, – хотя бы на нашем дворе очень долго хлеб ел; а в такое время мы чужеземцев у себя терпеть не можем.

Начались тогда споры, как выпроводить Гасталди, о чём говорить с ним, как избавиться от него, в которые принцесса, почти не мешаясь, то только себе подмечала, чтобы от неё никакого оскорбления цезарскому послу не было.

– А что вы, господа, будете делать, – докончила она, прощаясь с ними, – то пусть падёт на вашу ответственность.

Затем Слупецкий и Сененьский немедленно двинулись искать Гасталди, забыв остальное.

Когда уже ксендз-епископ хелмский удалялся вместе с ними, так как хотели, чтобы он был при них, Анна шепнула ему, что желает знать, как закончится дело с Гасталди.

Двум панам послам, судя о принцессе, легко потом было объявить, что, хотя прибыли, чтобы Анне в её положении урезать свободу и сделать неприятность, в итоге сами не знали, что дальше предпринять, и, ничего не получив, думали о возвращении.

Видел это и ксендз-епископ хелмский, который теперь всё больше принимал сторону принцессы.

Затруднению панам послам их задачи способствовал также и Гасталди, который вовсе уступать и запугивать себя давать не думал. Он стоял перед ними как рачительный о собственной чести, человек рыцарский и посол императорский, с великим достоинством и готовностью хотя бы жизнь отдать, а честь защитить.

В итоге интенсивных переговоров, как рассказал епископ, Гасталди действительно положил руку на горло и сказал Слупецкому:

– Что я поведал, то должен выполнить, моя честь в этом и жизнь. Я скорее готов положить жизнь, чем уйти отсюда без ведомости императору.

И Сененьский, и Слупецкий, равно у принцессы, как у него, мало чего достигнув, решили вечером более не ждать и назавтра вернуться к сенаторам с донесением и письмом принцессы, которое вечером было приготовлено.

Так из большой тучи было мало дождя и Анна, что должна была утратить с прибытием послов, получила, удержавшись при своём, и приманив на свою сторону епископа хелмского.

Едва послы выступили из Ломжи, когда, предотвращая всё, что могло раздражать, Анна послала за Гасталди, прося его, дабы дольше не упираясь, с письмом, который она дала ему к императору, назад к нему возвращался.

Он должен был с этим тем легче согласиться, что иные цезарские послы находились здесь, уже явно сюда прибывшие, и временно задержались в Дзеканове под Варшавой.

После отъезда Слупецкого принцесса тем, что одержала над ним верх и не дала себя ни запугать, ни убедить, настаивая на своём, выгадала на энергии и твёрдо решила продолжать в том же духе, чтобы права её были уважаемы.

Иногда она, возвращаясь в спальню, по правде говоря, когда её никто, кроме Доси, не видел, молясь, плакала, но когда нужно было выйти к чужим и особенно к враждебным, силы ей никогда не изменяли на произношении и истинно мужском характере.

Почти можно было назвать чудом то, что с нею и в душе её делалось. В людских глазах она росла и набиралась сил.

Ксендз-епископ хелмский смотрел на неё с уважением и шептал, что это было Божьим делом.

* * *

Что потом происходило в Варшаве с возвращением послов и как сенаторы приняли отчёт и письмо принцессы, рассказать трудно.

Иначе как паникой назвать это было нельзя, но страх соединялся с великим гневом, с угрозами, с размышлением над тем, как эту бедную принцессу, пребывающую сиротою на милости народа, вынудить к послушанию и сдаче.

Тем временем был созван съезд шляхты в Каск, на который Анна выслала от себя письма, а в них сообщила, действительно требуя разрешения, но вместе постоянно опасаясь решения, прибыть на сейм в Варшаву!

Это переполнило меру! Сенаторы встревожились ещё сильней.

Прибытие на сейм означало занятие должного положения, приобретение людей, получение влияния на дело, которое страна сама хотела разрешить.

Поэтому принцессу нужно было встревожить, пригрозить ей, вынудить к послушанию.

Совещались над этим.

Дело Генриха и французов до сих пор менее громко, но, казалось, гораздо счастливей развивается, чем императорское. Монлюк с каждым днём приобретал сердца; Зборовские тайно распространяли пропаганду, которая шла тем лучше, что и католиков удовлетворяла, а потихоньку говорили, что его поддерживал папа.

Всё тогда, казалось, идёт для французов как можно счастливей, когда, как молния, прибежала весть о резне св. Варфоломея.

На отголосок о ней, сюда принесённый из Германии, все иноверцы сразу с возмущением отпали и Монлюк оказался покинутым. Дело казалось уже проигранным.

Принцесса получила об этом ведомость в Ломжу и пошла закрыться со своими слезами, чтобы не показать, как её жестоко задела.

Во всей стране повторяли одно, что никто не захочет палача, испачканного кровью, видеть на троне.

Обвиняли не только Карла IX, но королеву-мать и герцога Анжуйского. Император мог радоваться, ибо самый опасный из конкурентов казался уничтоженным.

На съездах шляхты, всюду, куда только дошли реляции о резне, а были и преувеличенные, и пристрастные, поклялись француза отталкивать и не дать с ним говорить даже его сторонникам.

Зборовские также поначалу умолкли, подавленные; но не напрасно епископ Валанса был выслан в Польшу, а один из самых ярких писателей того времени был добавлен ему в помощь.

Начал Монлюк с того, что нападающих на него просил о терпении, пока бы не получил из Франции надёжных новостей. Он с улыбкой уверял, что предчувствует клевету и злобу, что король и королева-мать сумеют очиститься от обвинений в убийстве собственных подданных.

Пибрац уже приготавливал своё письмо к Элвидусу; писали просьбы, имеющие вскоре прийти в Польшу, в которых было доказано, что король вовсе виновным себя не чувствовал. Скорее, он показал наибольшее милосердие к раненому адмиралу Колиньи, когда узнал, что он и гугеноты посягали на его жизнь и той же ночью должны были напасть на Лувр. Поэтому король должен был защищать себя и разрешил Гизам опередить заговорщиков. А потом – потом сам обезумевший народ, заступаясь за своего господина, доделал остальное.

Посему, виновными были сами гугеноты, которые посягали на жизнь королевской семьи.

Всё это было ясно, явно и доказано как на ладони.

Тысячами эти новые реляции о резне св. Варфоломея немедленно рассеяли по всей Польше. Печатали их в Германии и Кракове.

Монлюк показывал сладко улыбающиеся изображение Генриха, спрашивая, мог ли такой милый молодой человек, такой мягкий, быть обвинён даже в жестокости.

– Кроме того, эта резня, – добавлял епископ Валанса, – была в устах враждебных преувеличением, пали только виновные и изменники.

На более горячих протестантов письма Пибраца, повести Монлюка, подробности, которые приносили одни за другими посланцы, прибывающие из Франции, не производили сперва впечатления. Им не верили, кричали: Прочь с французом! Но тут, как всегда и везде, толпы дали тянуть себя предводителям, а Зборовский, будучи против Фирлея, готов был скорее своё иноверие подвергнуть опасности, чем уступить ему и признать себя побитым.

Он начал доказывать, что от всякого преследования протестанты смогут защитить себя, добиться клятвы, постановить право!

Яростное кипение начало понемногу смягчаться и остывать.

Принцесса, оплакав сначала погребение своих тайных надежд и грёз, нетерпеливо ждала вестей из Франции. Прислали и в Ломжу эти письма Пибраца и многие иные объяснения, которые в полностью новом свете показывали эту страшную резню св. Варфоломея. Король был вынужден её устроить для защиты собственной жизни, а народ – народ везде есть жестоким.

Склонная поверить всему, что могло оживить её надежды, принцесса с благодарностью Проведению приняла это утешительное сообщение. Ей казалось это правдивым, несомненным.

Мрачное чело прояснилось снова.

Она никогда не была привыкшей разглашать собственные взгляды; когда говорили об императорских и французских кандидатах, она молчала и слушала, но окружающие её могли понять, что она радовалась очистке от обвинений семьи, царствующей во Франции.

Талвощ и Дося, которые пытались прочесть с её лица, что-бы отгадать её мысли и поступать, согласно ей, утвердились во мнении, что принцесса благоприятствовала Генриху.

Литвин бегал, ища свитки и реляции, которые бы могли успокоить.