Инфанта (Анна Ягеллонка) — страница 36 из 76

Несмотря на все эти неудобства и прогнозы, что сейм и элекция должны были протянуться долго, столько людей вместе в куче, чувствуя себя среди своих громадой, весело и охотно забавлялись. Песенка и смех распространялись по лагерю, пожалуй, только ссорой и лязгом сабель прерываемые. Рубились не единожды и кровь капала часто, но когда рана покрывалась паутиной, хлебом и древесным грибом и завязывалась тканью, охота и согласие возвращались.

Посреди этой разноцветной шляхты, многочисленностью и убожеством, простой своей внешностью, невзрачной одеждой, безвкусными сабельками, которые у многих заменяли палки, отличалась мазовецкая шляхта. Зато её было тут, на собственном мусоре, гораздо больше, чем из иных воеводств.

Могли над ними смеяться другие земли, у которым высокомерней стояли воротники, но мазуры от этого не потеряли чувства своей силы и хозяйничали тут, как дома, и имели то в себе, что, как один, держались кучкой.

Зацепив самых бедных, сразу целый рой их слетался, чтобы заступиться за него, а десять палок приравнивались к нескольким саблям. Выкручивали ими храбрые млынки и наносили удары без милосердия.

Мазовша, можно сказать, была уже в то время гнездом шляхты, которая, разродившись по всем землям аж до границ, посылала колонистов и мало где не мела родственных отношений. Эти шарачки запанибрата потом с кармазинами в родственниках ходили, не много принимая к сердцу их алый цвет и свою бедность.

Зацепить также мазура было небезопасно, хотя казался маленьким.

В мазовецком лагере, за исключением нескольких более существенных шатров, не было избытка – кони и люди не бросались в глаза. Значительнейшая часть кочевала при возах и проводила ночь в них и под ними. Во время еды собирались к большим котелкам, к бочкам и кормились за счёт более богатых. Каждый из них чувствовал, что если бы имел больше, так же принимал бы своего брата и к миске своей приглашал, как теперь ел из неё.

С шапкой набекрень, перекрестившись, сели есть просяную кашу и лапшу. Великим праздником было, когда где-ни-будь баран на вертеле перед огнём вертелся, которого потом обгрызали до белых костей. Варшавские пивоварни не могли обеспечить пивом, поэтому его из Силезии и из других городов привозили в большом количестве.

Тут, между мазурами, знакомый нам Талвощ был как у себя. Знали, что он служил принцессе, что знал её мысли, и слушали его так, как бы она сама его устами присылала приказы.

Заранее тут Генрих Француз, именование которому Анжуйский, очень крутился, был единодушным девизом, но до времени каждый его за пазухой держал.

Этот огромный лагерь по обеим берегам Вислы соединял новый мост, великолепный, на котором принцесса должна была поставить пятьдесят вооружённой стражей для поддержания порядка, потому что днём и ночью трудно было протиснуться среди возов, всадников и пеших.

В этой толпе, фон которой представляли обыкновенные зеваки, всегда самые многочисленные, время от времени появлялись как бы напоказ отряды солдат, которые показывали друг на друга пальцами. Более богато наряженная молодёжь выезжала, словно, чтобы покрасоваться, на самых красивых конях, в самых богатых упряжах, с мечами в украшенных ножнах, с разрисованными щитами у сёдел, позолоченными луками, колчанами, шитыми богато.

И было на что смотреть, когда шёл такой панек с челядью, одетой по-чужеземски в один цвет, который часто и собак, особенно пёстрых, с собой вёл и соколов велел нести.

Каждый рад был похвалиться тем, что имел самого лучшего, а иным смотреть было мило на своих, что так выступали, не давая иностранцам в Камиш себя загнать. Толпы также сбегались посмотреть, когда разные послы в начале сейма начали стекаться.

Императорские послы соперничали с другими великолепием кортежа и многочисленностью двора. Кроме Розенберга, Пернстейна и сто двадцати дворян с ними, был с ними посол Филиппа Второго и депутаты имперских городов, но чем великолепней выглядело посольство, тем большую пробуждало тревогу.

Шляхта боялась австрийцев. Французские послы отличались кортежем поменьше, но большой изысканностью костюмов и благородством фигуры, на которых видна была вековая цивилизация, которая сделала людей более изнеженными и немного женственными, делая одновременно более красивыми и милыми, чем другие.

Монлюк, Пуа де Сешелль, два аббата, сопровождающие епископа Валанса, кавалеры, относящиеся к посольству, выглядели как нарядные куколки, на которых брала охота смотреть. И не было людей, чтобы ладней, ниже, любезней кланялись и слаще улыбались, и любили всех легче и сердечней. Очаровывали они каждого, кто к ним приближался.

Иные посольства при этих двух гораздо меньше обращали на себя глаза и равняться с ними не могли.

Было, однако же, на что смотреть, когда прибыл кардинал Коммендони в обществе торжественно сопровождающего его духовенства, послы шведские, прусские посланцы и т. п.

Несмотря на общее весёлое расположение, на лицах сенаторов, от которых, казалось, зависят судьбы Речи Посполитой, видна была задумчивость и беспокойство о будущем.

Одно красноречивое слово Яна Замойского, молодого тогда воспитанника итальянских гуманистов, рассказывало о способе выбора королей. Не доверили элекции выбору самых опытных и образованных панов, но полагались на крики толпы с той неизмеримой верой в Божье вдохновение, в Духа Святого, которые знаменовала глубокую набожность.

Вести эти толпы, управлять ими мог себе льстить только тот, пожалуй, который никогда с ними дела не имел.

На площади, в шуме, среди расстройства можно было только заметить, что элекция в действительности была сдана на Провидение, потому что никто на свете ни управлять ею, ни уверенным быть в её случайностях не мог.

Те, что как наш хитрый референдарий Чарнковский, хотели исследовать будущее, разглядеть последствия, уходили с площади, вынужденные говорить себе, что в этом кипятке ничего увидеть невозможно.

Одни мазуры только тихо сидели, заранее зная, что будут делать, о других не заботясь, когда в иных воеводствах и землях старшины ещё проповеди разглагольствовали и вдохновляли.

Талвощ очень срочно ежедневно объезжал огромный лагерь по обеим берегам реки, заглядывая то к мазурам, то к своей литве, то в иные углы.

Его долго беспокоило то, что староста Ходкевич изначально стоял против принцессы, потом на неё дулся, что не хотела разрывать Унию, но, умело ходя около этого дела, он сумел то, что пани старостина жмудьская, из Зборовского дома, прибыла в Варшаву, что принцесса Анна послала её приветствовать, чем подкупила на свою сторону Ходкевичей.

В замке она должна была благодарить принцессу, и тут завязались дружеские отношения и жена мужа потянула за собой.

Присоединились к этому, быть может, и Зборовские, которые были за Генриха, и предчувствовали к нему расположение Анны.

Литва теперь прижималась к принцессе.

Хворая пани имела достаточно дел, потому что ни одно посольство ни прибыть, ни отъехать не могло, не приветствовав её и не прощаясь.

Выступала сейчас бедная королевская сирота торжественно в своём простом трауре с двадцатью четырьмя паннами, с епископом хелмским, с охмистром, с Соликовским, с дамами-подругами, дабы слушать любезности и своими устами отвечать на них. Послы напрасно, всматриваясь в её лицо, изучали его выражение, старались отгадать чувства и мысли. Анна имела над собой столько силы, что никогда не открылась. С равной вежливостью она принимала императорских послов, Монлюка и французов, шведов и сколько там в замок притянулось.

Несмотря на это, референдарий Чарнковский, который теперь часто пребывал в замке, пытаясь немного остывшую принцессу снова себе приобрести, был неспокоен. Ему казалось, что Розенбергу она не достаточно оказывала любезности, а Монлюку чересчур много.

Кроме того, Монлюк приобрёл себе много панов чрезвычайной медлительностью в удовлетворении их запросов, в предупреждении желаний, готовый ехать, остаться, удалиться, ждать, где и как бы ему назначили, когда имперцы гордостью и мощью своего пана нагло ставили препятствия и запугивали недостойными интригами, которые каждую минуту раскрывались.

Три первые недели ушли на приготовления, разговоры с послами, на расположение умов, а всем сторонникам, по-видимому, казалось, что себе грунт готовили, когда в действительности остался он, чем был – замкнутой площадью, на котором какой-то новый Лешек должен был случайно своих конкурентов превзойти.

Собираясь на съезд, шляхта рассчитывала, что уж до Святок пана себе выберут и спокойно можно будет разъехаться по домам. Между тем проходило три недели, ничего так и не сделали. Жителям лагеря начинало делаться скучно. Фирлей, на которого давили, чтобы приступить к голосованию, откладывал со дня на день. Ему казалось, что для императора, которого он предпочитал, до сих пор сделали слишком мало. Отозвался кто-то за него, тут же его перекричали, всегда одним: что в кандалы закуёт и свободы отберёт.

Фирлей рассчитывал уже только на то, что, когда не согласятся выбрать иных, раздвоятся те, что одни француза, другие Пяста хотели привести. Император потом выиграет на зло одним и другим.

Поэтому, подчиняясь всеобщему требованию, Фирлей в воскресенье с трубами в городе и предместьях приказал объявить, что завтра начнётся голосование.

Радость была неизмеримая! Крики, выстрелы, трубы, бубны звучали вокруг.

Наконец добежали до желаемого конца.

Талвощ первый вбежал в замок с этой новостью, которая там, по-видимому, больше тревоги, чем радости, пробудила. Принцесса с крайчиной Лаской пошла молиться.

На следующий день, 3 мая, обозы на поле приняли иную, какую-то более торжественную форму. Все ощущали решительную минуту, в которой должны были решиться судьбы родины.

Талвощ, который с утра уже бегал между мазурами и литвой, попал под их шатрами на богослужение.

Все, как бы одной мыслью вдохновлённые, этот день начать хотели молитвой.

Было в этом что-то торжественное, великое, что платило за всякое легкомыслие этой толпы, которая падала на колени, будущность свою складывая в руки Божьи.