Инфанта (Анна Ягеллонка) — страница 50 из 76

Прошло два дня, в городе ходили самые грозные вести, само промедление доказывало, что Зборовские имели на дворе защитников… возмущение возрастало.

Ваповская, которая дни и ночи стояла на коленях, молясь, у останков мужа, встала.

Не говорила ничего, голос застыл в её устах, указала рукой. Траурная процессия потянулась в замок второй раз.

– В замок?

– Да, к королю.

Но тут уж её опередила весть о втором выступлении. Пибрак был объят гневом, Генрих стиснул бледные уста. Хотели закрыть ворота.

Король, однако, передумал.

Когда Ваповская приближалась к галереям, он вышел с покрытой головой, но на его лице в этот раз больше было нетерпения и гнева, чем сострадания и страха.

Пошептался и быстро удалился.

Вдова, как первый раз, пошла с сиротой к принцессе.

Упала ей в ноги, складывая руки, и воскликнула только:

– Правосудия!

Анна плакала с ней. Забылась на минуту, проникнутая этим трауром и отчаянием.

– Справедливости! – сказала она надломленным голосом. – Кася моя, но где же есть справедливость на этом свете! Тебе её оттягивают, я её для себя допроситься не могу. Справедливость сюда!

И она подняла руку к небу.

Второй раз потянулись останки обратно от замка. Думали, что теперь уже наступят похороны.

Ваповская проводила их до двора и сложила на катафалке, при котором стала на колени.

В городе росло возмущение.

Зборовские ходили поражённые и яростные; этот странствующий и требующий мести им труп даже храбрых и дерзких пронимал тревогой.

Вместе с трупом весь народ начинал нажимать на короля и торопить с примерным наказанием.

А пан Самуэль намеренно выходил из каменицы на рынок и становился, как бы вызывая, со своим дерзким лицом, насмешливым, говоря наперекор толпе:

– Вот я! Вы не посмеете мне ничего учинить!

Два дня совещались в замке и приговор король задерживал. Не хотел ни с кем портить отношения, а обоих сторон удовлетворить не мог.

Большинство французов голосовало за Зборовских. Их защищал Пибрак, король в сердце готов был простить. Чем же его интересовал убитый Ваповский? Тенчинского за это он хотел сделать своим подкоморием и привязать к своей особе.

Непобедимая в своём горе Ваповская в третий раз пришла в замок с останками.

Король уже не показался. Она шла к принцессе со слезами и с тем всегда одним возгласом:

– Правосудия!

Потом плакали обе и кондукт ещё раз потянул в усадьбу, останки положили на катафалке, а молитвы и песни звучали снова днём и ночью.

Король не смел огласить приговор.

Сталкивались постоянно влияния, и утром одни, вечером другие брали верх. Пибрак доказывал, что Зборовские, отвергнутые, наказанные в особе Самуэля, полстраны отберут у короля. Сенаторы были на стороне сурового и безусловного суда. Фирлеи и неприятели Зборовских кричали о каре смертью.

Тенчинский для мести Самуэлю предложил свою голову.

Так правление, начатое дерзким выкриком Фирлея: «S i non jurabis, non regnabis!» должно было открыться кровавым приговором и топором палача; первым словом короля должно было быть: Смерть тому, кто меня до трона возвысил.

Четвёртый раз ещё напрасно Ваповская пришла с останками мужа к воротам замка. Не впущенная к королю, приволоклась к Анне с сетованием.

Плакали вместе.

Наконец эти останки, которые не могли дождаться покоя, пробудили жалость в бедной жене. Муж снился ей, требуя, чтобы его похоронили.

– Бог за меня правосудие совершит, – говорил он жене во сне, – убийца погибнет от руки палача!

На следующий день после этого сна, облитого новыми слезами, Ваповская закрытый гроб отвела в костёл.

Её сопровождали бесчисленные толпы, тысячи окружали святыню, наполняли кладбище. Повсюду слышались плач и рыдания, а когда красноречивый доминиканец говорил с кафедры вдохновенное слово, не было сухих глаз и груди, которую бы не волновало страшное горе.

И с кафедры снова отозвался тот самый голос, то слово, которое повторяли уста Ваповской: «Правосудия!» Но проповедник в Боге указал великого Судию над судьями, коий карает даже то, что людские суды признают безнаказанным.

На следующий день после похорон ожидали приговора, но в замке, сенате, везде, аж до королевской спальни, до сих пор спорили, не в состоянии ничего решить.

Король на наказание смертью прямо не хотел согласиться, сказал это отчётливо.

Зборовским этого было мало, они требовали полного очищения, в их убеждении виноват был только Тенчинский, потому что его хорват, вырвав копьё Зборовского, оскорбил гордого пана.

Полное оправдание Самуэля, однако же, даже их приятелю, Пибраку, казалось невозможным. Голос народа что-то значил, а тот требовал кары.

Спорили, а тем временем возмущение на короля и его советников росло.

Между французами и поляками эта кровь Ваповского как бы пропасть какую вырезала. Вместо того чтобы сблизиться и объединиться, встали против друг друга в боевом порядке. Поляки – открыто, французы – со своей горсткой молчащих, униженные и тем более яростные, что чувствовали себя слабыми.

Из более испуганных, кто только мог, выпрашивался гонцом в Париж, забирая с собой подарки, которыми обсыпали короля, а те шли сразу, отправленные, к Сене. Так, по крайней мере, утверждали в городе, где неприязнь к королю, к Пибраку, ко всем этим ухоженным куклам с тонкими ножками росла с каждым часом.

Французы уже одни с трудом могли показаться в городе, редко сходили с Вавеля, а когда хотели отдохнуть и развлечься где-нибудь на рынке, должны были выскальзывать ночью и искать отдельного угла, где бы на них не тыкали пальцам и не высмеивали.

Не весело было у принцессы Анны. Тут казалось, словно вечер в каменице Зборовских, проведённый вместе с Генрихом, был последним блеском надежды и началом разочарования.

Анна видела ещё того, которого считала наречённым, улыбающегося ей любезно и сладко, обращающегося весело среди людей, которые показывали ему любовь и уважение.

На следующий день вместе с пеплом на лица упала грусть, неприязнь, раздоры и размолвки, которым не было конца. Уставший Генрих едва показывался принцессе. Она осталась в стороне пренебрежённой, забытой.

Дело о наследстве брата лежало под паром, никто его поднять не хотел, никто защищать не смел. Анна была вынуждена занимать деньги на содержание себя и двора, а её призыв через Чарнковского, через Рыльского разбивался и тонул в шуме дела Зборовских.

Два раза ненадолго король приходил приветствовать принцессу, которая сама ему о себе и своём положении говорить не смела. Обменялись несколькими холодными, церемониальными словами. Генрих жаловался, что не имел времени, и убегал, едва поклонившись. Даже взгляд его казался остывшим, боязливым, неуверенным, без выражения.

Анна уже не могла заблуждаться, но всё замыкала в себе.

На что же сдалось жаловаться?

Ласка и иные пани всегда видели ещё большую надежду, были уверены, что это должно окончиться свадьбой. Втайне полученные девушками принцессы рисунки французских гербов и лилии вышивали на платьях, предназначенных, по их мнению, на выход принцессы.

Между тем со свадьбой было глухо и ни один живой человек на дворе о ней не думал. Французы смеялись между собой, когда кто-нибудь из них о том, как о чудовищной угрозе намекал.

Не удивительно, что всегда склонная к грусти и слезам принцесса, не споря с Лаской, когда та ей всегда одни свои повторяла мечты, слушала их отвлечённо, не отвечая ни слова.

Снова теперь чаще получала принцесса письма своей сестры, шведской королевы, и читала в них новости о маленьком Сигизмунде, который хорошо говорил по-польски, при ксендзе Варшевицком молился на этом языке и был очень набожным.

Сердце бедной Анны обращалось к нему, приготавливая его к себе.

К другим великим разочарованиям, которые встречали принцессу, нужно добавить и перемену, какую нашла в своей любимой Заглобянке.

Служила она любимой пани внешне с равным рвением, имела для неё взрывы нежности и по-прежнему припадала к ногам, целуя их и иногда обливая слезами; но не была она уже прежней Досей, живущая только своей госпожой.

Талвощ пожелтел и побледнел, выслеживая её шаги, не смея делать выводов, не веря глазам своим, каждый день сильней убеждённый, что кто-то из французов вскружил голову бедной девушке.

Очень ловкая, не дающая поймать себя на деле, а пойманная на чём-то двусмысленном, умеющая всегда оправдаться, Дося часто выскальзывала, исчезала с глаз Талвоща и Жалинской, возвращалась покрасневшая, смущённая.

Жалинская, которой она нужна была для сына, потому что тот всегда сходил с ума по ней, узнала, что какие-то драгоценные подарки находились среди вещей Заглобянки. Откуда они могли появиться?

Талвощ не имел права о них спрашивать и упрекать. Иногда, как бы говоря в целом о французах, он рисовал их непостоянство и испорченность и обращал внимание на то, как мало им можно было доверять. Тогда Заглобянка с великим запалом защищала их и доказывала ему, что он вовсе не знал тех, о которых судил.

Она знала в них всё хорошее, а к королю имела невыразимое поклонение. Из разных свидетельств Талощ должен был догадаться, что Дося предостерегала французов о многих вещах и доносила им о том, что делалось и говорилось на дворе Анны.

Раньше Заглобянка с неизмерной резкостью, ей свойственной, доказывала, что Генрих должен был и обязательно жениться на принцессе.

Теперь Талвощ специально возобновил об этом разговор с Досей. Она на него быстро поглядела и долго, прикусив губу, молчала.

– Всё-таки, – сказала она наконец, – он собирался жениться и обещал, это верно, но кто любит нашу принцессу, не знаю, должен ли этого для неё желать.

Панна Дорота, вы, пожалуй, теперь иначе смотрите! сказал насмешливо Талвощ.

– Не думаю от этого отпираться, – отпарировала гордая девушка. – Только глупые люди не хотят видеть и, когда ошиблись, в ошибке признаться не могут. Принцессе в два раза больше лет, чем ему. Через несколько лет она будет совсем старая, а он едва возмужает.