Прибывал ли кто из Парижа, или уезжал туда назад, без Седерина не обходился и с ним должен был контактировать. О каждом он знал, доставлял коней, экипажи, проводников, письма. У него собирались те, кто не мог поместиться в замке, у него брали то, что оттуда занимать не хотели.
Начиная от Пибрака, от французского посла, сеньора де Бельевр, даже до самого маленького королевского слуги и челяди, не было такого, кто бы его не знал и кого бы он не мог назвать. Все шли к нему, как домой.
Карл Седерин был человек немолодой, поседевший в трудах, но румяный и крепкий. Его круглое лицо, пухлое, маленькие глаза не говорили ничего; он казался заурядным человеком, а речь также не выдавала в нём никаких особенных даров, иногда даже заикался и, однако, был это самый практичный из людей, с быстрыми глазами, ловкий, угадывающий и чудесно умеющий молчать.
Речь есть неопровержимо очень великий дар, но разумное молчание, ещё более редкое, есть настоящее сокровище. Человек, который умеет молчать и не перестаёт думать, иногда может больше, чем самый мощный оратор.
Доказательством этого был Седерин, который переговорить себя давал каждому, но что сделал молча, то больше стоило, чем самая красивая речь.
Непосредственно в Старой Мельнице, в которой было ведомо, что собирались французы, а иногда, хоть закрывали ставни и завешивали окна, по целым ночам там светилось и слышался шум, находилась одна из самых известных тогдашних пивоварен и шинок пива у Гроцика.
Тут уж, точно никто из французов никогда лекарства не находил, но зато мещан, более богатых ремесленников, даже шляхты из околицы всегда бывало полно.
У Гроцика, кто хотел доведаться, что делалось в городе, откуда дует ветер, какие ходили новости, кого вешали, секли, а кому фимиам жгли очень быстро находил информацию.
Приходили сюда и немцы, но гостиница была польская и они тут пытались, как могли, говорить польским языком. Пиво было отличное, март наилучший, а перекусить также находилось чем; услуги же выполнял сам Гроцик.
Французы из Старой Мельницы могли удобно смотреть на польскую пивнушку, а от Гроцика на каменицу Седерина также мог поглядывать, кто хотел.
Иногда поначалу сюда притаскивался какой-нибудь француз, взявшись под руку с поляком, пробовали пиво, при нём завязывалось братство, но с убийства Ваповского и начала поста, как ножом отрезало. Ни один француз уже на улице с поляком не показывался и королевский двор стал как бы исключением, обособленным. Начали искоса смотреть друг на друга, взаимно делать гримасы и с каждым днём это становилось более заметным.
В замке потихоньку говорили, что порой, когда король закрывался со своими фаворитами, даже самых высоких урядников к нему не допускали, а обходились с ними так дерзко, что коронный канцлер Дембинский, когда ему какой-то французина что-то буркнул, ударил его кулаком и немного зубов выбил, чтобы помнил, с кем имел дело.
Великое братство и сердечная приязнь двух народов, к которым вроде бы шло, сменились, как плохое вино в кислый уксус.
Избегали одни других, чтобы ссоры не множить – обходили по улицам. А не было, несмотря на это, дня, чтобы какое-нибудь столкновение в замке или в городе не нуждалось в удовлетворении.
Французы, которых была горсть поменьше, хоть имели за собой короля, тихо исполняли обязанности и старались не вызывать соперничество, но иногда кто-нибудь не сдерживался. Что касается польской шляхты, та не привыкла себя укрощать, а, всегда имея на языке то, что было в сердце, громко выкрикивала, в открытую издевалась, почти вызывала.
На улицах начали показываться специально переодетые на французский манер ради смеха какие-то шуты, в облегающих брюках, как у королевского двора, за которыми бегал сброд, насмехаясь и рыча.
На стенах тут и там рисовали куколок на длинных тонких ногах и подписывали их непристойными словами.
В сенате ещё продолжался процесс Зборовского, которого одни обвиняли, другие защищали, когда начали показываться эти симптомы взаимной вражды и раздражения.
Правда, что на улице, хоть французы не давали поводов к ссоре и даже не показывались днём, зато в замке, то, что встретило канцлера Дембинского, ежедневно случалось с другими.
Король самым тщательным образом, как мог, запирался, уединялся со своими и целыми ночами с ними развлекался при запертых дверях. Даже подкоморий должен был уходить, и только после этого начинались песни, смех, ужин, банкет и игра в карты.
На следующее утро выигранные кони, вещи, серебро приносились Седерину.
Просидев так ночь, король днём засыпал. Сенаторы стояли, напрасно его ожидая, а когда он показывался, как с креста снятый, бледный, невыспавшийся, уставший, зевающий, скучающий, или быстро от них отделывался, или спал во время совещания.
Все дела откладывались, а самое срочное, Зборовских, волочилось без конца.
Пани Ваповская ожидала декрета, не выдвигаясь из Кракова. Ходила к принцессе, плакали с ней вместе. Король практически не показывался у Анны и её просьбы об окончании дела о наследстве короля и обеспечении принцессы также не приходили к результату, как плач и настояние каштеляновой.
Принцесса Анна, которая долго защищала Генриха, наконец сама убедилась, что на него вовсе нельзя было рассчитывать. Обещал, забыл – ничего его не интересовало.
Наконец уже настойчивость стала такой резкой, что королевский декрет можно было ожидать в любой день.
Самуэль Зборовский, видно, не боясь, что его могло встретить, и уверенный в безнаказанности, ходил открыто и не хотел скрываться.
Из этого делали уже выводы.
Вечером к концу поста у Седерина наверху очень поздно собралась группка французов. Седерин, казалось, ждал этих гостей. Внизу уже было достаточно самой последней челяди, а к нему приходили только самые значительные.
Он несколько раз посылал туда проведать, но Вилекье и Журден, которых он ожидал, не приходили. Поздно ночью наконец дверь отворилась и дремлющий у стола Седерин поспешил на их приветствие.
Вилекье шёл быстро к нему.
– Что? – спросил Седерин.
– Декрет подписан, – сказал француз.
Посмотрели друг на друга, он продолжал далее:
– Король не мог иначе, должен был осудить его на изгнание, но будет смотреть сквозь пальцы, хотя бы границу пересёк, а после некоторого времени помилует.
Седерин потёр лоб и что-то пробормотал.
– Будут ужасно кричать, – сказал он, искривляя уста.
– Пусть кричат, – рассмеялся Вилекье. – Король должен был одних и других сохранить, никого не ставя против себя. Дайте знать пану Самуэлю.
– Пусть ему, кто хочет, о том объявит, – ответил купец, – я этим не займусь. Вы меня знаете, я давно сижу в Польше, местным считаюсь, но поляком не являюсь. Я знаю их натуру, все безумцы, пан Зборовский не лучше.
Он махнул рукой.
Вилекье вернулся к стоящему Журдену, который очень молодцевато покручивал усики.
– Иди ты к Зборовскому. Седерин даст тебе проводника. Король пожелал, чтобы ему о том объявили.
Журден также не показывал великой охоты к этому посольству.
Они немного постояли молчащие. Хозяин, пользуясь минутой, наливал кубки, которые были приготовлены.
– Слишком поздно к Зборовскому, – отозвался наконец Журден, – а, по моему мнению, ничего срочного нет.
Вилекье не настаивал – сели.
Седерин вздыхал.
– Плохо, плохо, господа мои, – начал он говорить, наклоняя голову с плеча на плечо. – Что там у вас в замке… у нас в городе! Страх! Умы возмущены… что поют на улицах, что прилепляют! Что говорят на рынках и шинках, уши вянут!
Журден, который сразу высушил кубок, ударил им по столу.
– А! Несчастный это был час и самой фатальной идея Генриха отправить на это жестокое изгнание! Тут жить невозможно.
– Да, – прервал Вилекье, – но кто же мог предвидеть, когда первое посольство прибыло в Париж, такое большое, такое блестящее, люди такие красноречивые, лица такие мягкие, умы такие внешне простодушные, что тут, в Польше, наткнёмся на ежа и осу. Там казались созданными для целования, а тут к ним приступить нельзя. Мы думали, что нас на руках будут носить, а…
– А… мы дали вам оболгать себя, – вырвался Журден. – Все, что к нам приезжали, хоть было к ране приложить, хвалили их.
Седерин молчал.
– Сегодня уже слишком поздно жаловаться на то, что случилось, – сказал он потихоньку.
– Король обескуражен, недоволен, – прибавил Вилекье, – боюсь за его здоровье. Мирон говорит, что он не выживет ни в этом климате, в этой атмосфере, ни среди этих людей. Никакой власти нет. Сенаторы возмущаются, не уважают его.
– Знаешь, сударь, – сказал Седерин холодно, – что есть французская пословица: вино утекает, нужно его выпить.
Французы, улыбаясь, посмотрели друг на друга.
– Я сомневаюсь, что мы бы его высушили до конца, мы предпочитаем остатки оставить, – сказал Вилекье. – Для вас, господин Седерин, – прибавил он, – не буду делать из этого тайны. Мы тут не выдержим.
– Вдобавок, – прервал Журден, – некоторые сенаторы ещё хотят сделать приятней жизнь короля, давая ему старую бабу в жёны. Но… ба! Этого уж слишком много.
Оба смеялись, Седерин поглядел искоса.
– А зачем он обязался? – спросил он.
– Что значит такое обязательство? – резко воскликнул Вилекье. – Это просто вещь чудовищная, невозможная.
– Как же это кончится? – шепнул немного неспокойный купец.
– Ради Бога! Не знаю, – вырвался Великье, – но думаю, что, пожалуй, грустно и трагично. Разочаровали короля и нас, обещали нам совсем иное состояние вещей. Гратиани, с которым виделся наш пан по дороге, заверил его, что монаршую власть он полностью получит, а оказалось, что никакой.
– Можно бы её получить, – сказал, оглядываясь, Седерин, – но…
Он положил на уста палец.
Вилекье ходил по комнате, голову то поднимая к сводам, то опуская её на грудь.
– А притом, – начал он, – это жизнь! Это скука! Это общество! Этот язык! Прямо ад. Единственные лучшие часы, когда господа поляки расходятся, мы закрываем на замок дверь и остаёмся сами с собой. Тогда хоть мыслями и воспоминаниями мы переносимся на берега Сены, вспоминаем лучшие времена.