Французы убывали, когда пребывание в Польше представлялось для них всё более трудным, забывая о пане, убегали, когда только могли; с поляками ни поговорить, ни понять, ни к их обычаям привыкнуть не мог Генрих.
Тенчинский, ближайший к королю, самый милый ему, может, был слишком благородным, слишком достойным юношей, чтобы мог с ним быть на стопе полного доверия.
С ослеплением и какой-то почти детской простотой подкоморий короля представлял его себе и делал совершенно иным и лучше, чем был в действительности.
Сколько бы раз король с чем-нибудь непутёвым невольно не выдавал себя, Тенчинский не принимал этого всерьёз, а, делаясь серьёзным, вынуждал Генриха к возвращению.
С этим своим подкоморием король был, как со всеми поляками, не доверяющим и осторожным. Лгал попросту, чтобы от него избавиться и выдавать ему себя иным, чем был.
Поэтому также Тенчинский, всякий раз, когда речь была о короле, горячо его брал в защиту, превозносил его качества, объяснял его, ручался за него.
Вечерами обычно подкоморий провожал аж до постели, король при нём раздевался, ложился спать.
Тенчинский сидел, пока тот не засыпал, задвигал занавески королевского ложа и уходил спокойный.
После его ухода, когда не было опасения, что он вернётся, Генрих вставал, заново одевался, прибегали французы, зажигали свет, приносили карты, собирались фавориты, запирали дверь и начинались ночные оргии, банкеты, забавы, о которых один подкоморий не знал.
Кто-то открыл это Тенчинскому, но тот не хотел верить, чтобы король принимал участие в ночных развлечениях – перекладывал это на легкомысленную молодёжь. А так как никакой власти над ней не имел, совсем с этим справиться не мог.
Это происходило в замке почти под боком принцессы, которая также была неосведомлённой родом жизни, какой вёл нареченный.
Она знала только, что он очень любил мать, что писал ей часто, и имел от неё новости, что для этой корреспонденции закрывался, что скучал немного по Франции.
Частым гостем равно у короля, как у принцессы бывал тот карлик Крассовский, которому приписывали, что он первый Екатерине Медичи подал мысль стараться о польском троне для сына.
Крассовский был горд этим и остался в Польше, дабы это своё дело довести до конца. Мечтал он о женитьбе Генриха, находя, что это могло укрепить его на троне.
Рассудительный, живой, остроумный Крассовский, которому хватало товарищеских качеств, не видел ничего ясно, лгал сам себе.
То, чего желал, выдавалось ему возможным, заблуждался, и наконец, ему казалось, что он тут ещё деятельным должен быть и, может, докончить, что начал.
Таким образом, почти беспрестанно кружил между королём и Анной, донося ему, что делалось у неё, ей – что видел на дворе Генриха. Достаточно ловкий король, чтобы оценить карла и суметь этим воспользоваться, прислуживался Крассовским и попросту лгал перед ним.
Когда ему было нужно что-нибудь занести Анне, ему это поверял; когда хотелось о чём-то узнать, из него добывал. Крассовский в доброй вере, думая, что служит своей идее, был инструментом в руке Генриха.
Он представлялся ему очень полезным, потому что в доброй вере, что только услышал, доносил и указывал королю, как и от чего он должен был защищаться.
Частый гость у принцессы, Крассовский там очень старался удержать её и дам-подружек в том заблуждении, что брак должен совершиться.
А так как почти всё было разрешено, часто настаивал, чтобы король думал о женитьбе.
Генрих не хотел его выводить из заблуждения, не говорил прямо, отделывался двусмысленностями.
– А ты невыносимый зануда! – говорил он карлу. – Разве не видишь, что мы тут ещё вздохнуть не имели времени и вовсе о приготовлениях к свадьбе думать не могли? Всё приходит впору тем, что умеют ждать! – кончил он, усмехаясь.
Крассовский потом бежал к Анне, заседал с дамами, которые его нежили и развлекались им, как куклой, и рассказывал им, как с Генрихом, которого знал ребёнком, открыто говорил о женитьбе, и что король жаловался только, что ему на это времени не дали.
Слова карла повторяли принцессе, а был он и казался серьёзным, на слова эти можно было положиться. Приносили они и укрепляли надежду.
Вовсе иная была роль у референдария Чарнковского, который был слишком быстрый и осторожный, чтобы дать себя обмануть лишь бы чем. Он постепенно старался приготовить Анну к какому-то повороту, перемене, которых ожидал.
Он и многие другие с ним не чувствовали, чтобы француз имел твёрдую почву под ногами. В воздухе была какая-то катастрофа.
Епископ хемлский, который молчал, дабы не беспокоить, был проникнут ужасом по поводу непостоянной жизни короля.
Что же от него можно было ожидать? Католики знали, что в страшной ночи св. Варфоломея Генрих был деятельным, хоть не очень явно, – это пробуждало в них надежду, что с главным неприятелем, диссидентами, справится и постепенно укоротит им поводья – это одно радовало… обычаи ужасали.
На дворе с трудом можно было что скрыть, а сам Генрих, хотя порой хотел казаться более суровым, выдавал себя каждый день рассеянностью и неловкостью. Французы его – во сто крат больше и хуже.
Принцесса среди этих всех течений и людей поставленная так, что много вещей видеть не могла и многое не понимала, – дела не представляла себе ясно со своего положения.
Ясные дни надежды перемежались с серыми днями сомнения.
Полностью не могла никому довериться, стыдилась открыть состояние души даже перед крайчиной, которую больше всех любила. В письмах к сёстрам, хоть болезненное слово вырывалось, не говорила всего.
Такая неопределённость будущего даже в более юных летах есть очень тяжёлым бременем – Анна сгибалась под ним.
Крайчина читала это в исхудавшем и грустном лице, стареющем на глазах, а так как ей было очень важно, чтобы Анна могла нравиться, лезла из кожи, бдила, ласкала её, чтобы оживилась и помолодела.
Карлик выехал было поначалу с королём в Неполомицы, хотел там рассмотреться, чтобы описать жизнь Генриха принцессе. В этом шуме, однако, где все позволяли себе гораздо больше, чем в Кракове, среди шумных развлечений, принимающих всё более мужской характер – гонок, стрельбы, непомерного пира, Крассовский вскоре почувствовал себя уставшим, недовольным, и решил вернуться в Краков.
Ловкий придворный, однако же, в дороге себе поведал, что молодости нужно многое простить, и что не всё, что видел, следовало описывать принцессе.
Итак, он прибыл с картинкой, так составленной, чтобы произвести приятное впечатление.
Вёз или нет поклоны от короля, Крассовский сложил их у стоп пани, ручался ей, что Генрих скучает, что скоро, несомненно, вернётся в Краков, что о ней часто вспоминает. Крайчина не подозревала его вовсе во лжи, а считала потом за зло епископу хелмскому, который, слушая об этих больших надеждах, о мечтах о браке, молчал, вздыхал, никогда их ничем не поддерживая.
Правда ни с какой стороны не могла дойти до принцессы.
Генрих, чем более грозные вести приходили из Франции, которые могли его позвать к матери, казалось, всё сильней хочет приобрести любовь и доверие поляков.
Все прибывающие из Неполомиц рассказывали, что при возвращении в Краков Генрих, чтобы лучше познакомиться с людьми, обращается к панам и шляхте со всего края, что желает поручить им себя, приобрести сердца, язык выучить и т. п.
Принцесса, которая давно не могла допроситься, чтобы Генрих признал её наследницей брата, дождалась, наконец, декрета, могла захватить, что осталось от Тикоцинских сокровищ, почувствовала себя более богатой и свободной.
Доброе её сердце тут же подумало о том, чтобы поделиться этим с сёстрами. Минута радости и надежды немного прояснила горизонт.
– Моя королева! – воскликнула обрадованная Ласка. – Видите! Король заботится о вас, помнит, бдит, думает. Сенаторы ещё бы тянули, он разрешил наконец.
После этой первой радостной новости Ясько из Тенчина, королевский подкоморий, которого из Неполомиц, как неудобного свидетеля хотели убрать, прибежал в Краков и на следующий день был у Анны.
Тот также видел всё в самом лучшем свете.
– Я прибыл, чтобы тут всё приготовить в замке к королевскому возвращению, – говорил он принцессе, – у меня приказы короля. Мы будем иметь удовольствие и с великой помпой принимать. Милостивый пан хочет себе сердца приобрести, а он достоин того, чтобы его любили! Благородный, любезный, добрый, без желчи в сердце, желает добра всем; будущее обещается под его правлением счастливое. Все соглашаются с тем, что ни более щедрого, ни более достойного не имели монарха, чем он. До сих пор он нас мало, мы его совсем не знали, но это всё переменится, прекратятся неприязни, ненависть должна быть побеждена.
Тенчинский так долго говорил с воодушевлением, а принцесса в молчании слушала его с сердцебиением.
– Не должны люди его упрекать, – продолжал дальше подкоморий, – что легкомысленно забавляется. Делает он это не для себя, желает узнать и приобрести тех, что его окружают. Эту цель будут иметь забавы, пиры, турниры, гонки, которые я в Кракове и в саду под Зверинцем должен приготовить. Не будем жаловаться на это.
Этим преждевременно тешился Тенчинский.
– Ваше королевское высочество, – прибавил он, обращаясь к Анне, – с дамами своего двора вы должны также быть приготовленными к участию в забавах. Король мне отчётливо поручил просить вас о том. Дам нам нужно как можно больше, красивых и могущих ему служить в танцах. Король любит изящные костюмы.
Крайчина и все девушки, услышав это из уст подкомория, сразу после его ухода засуетились с неизмерной поспешностью, готовя платья, одежду, всё что с как можно большей роскошью и элегантностью выступить им помогало.
Принцесса, никогда особенно не заботящаяся о наряде, хоть меньше тем занималась, дала себя втянуть, поддалась уговорам, бросала порой какое-то слово.
Пару раз припомнила красивую Досю.
– А! – говорила она крайчиной. – Что за неприятность, как нам на этом празднике этой девочки не хватает, могла быть украшением фрауцимер, а таким хорошим была переводчиком. Отобрали у нас её, сама хотела, не могла я противиться. Что хуже, оттянула от меня Талвоща, который мне уже, как раньше, не служит. Стал очень равнодушным.