Подстароста, узнав, что уезжающим был король, тут же пустился наискосок без дороги, и вскоре добежал до снесённого моста.
Тут же за ним были видны убегающие французы. Думая, что среди них находится король, он пустился вплавь по реке, крича по-латыни:
– Наияснейший пане! Чего убегаешь? (Serenissima Majestas, cur fugis?)
Король, видя издалека барахтавшегося в воде с латынью шляхтича, несмотря на тревогу и утомление, не мог удержаться от смеха, но, не думая останавливаться, бежал дальше.
Граница была уже недалеко, там он чувствовал бы себя в безопасности. Перед ними видна была Пшчина.
Тенчинский, рискуя сломать себе шею, гнался за Генрихом, во что бы то ни стало желая его догнать; при нём были уже только четыре татарина с луками и стрелами.
Заметив его всё ближе приближающегося, Бельевр, который имел пару пистолетов в кобуре, один из них дал Ларханту, другой Суврею.
– Защищайтесь, господа, – воскликнул он, – мне шпаги хватит.
Затем француз узнал хорошо знакомого ему подкомория.
– Как друг или как враг прибыл? – крикнул он ему.
– Как верный слуга короля! – отпарировал Тенчинский.
– Прикажи татарам опустить луки, а то в нас метят! – воскликнул Бельевр.
Подкоморий крикнул своим татарам, но должен был повторить им приказ, прежде чем его поняли и услышали.
– Суврей! – начал подкоморий, обращаясь к нему. – Ради Бога! Я должен поговорить с королём!
Генрих остановился, узнав Тенчинского. Тот хотел спешиться, но король велел ему остаться, как был, и приблизиться.
Подкоморий, несмотря на всё уважение, какое имел к королю, был так взволнован и приведён в отчаяние бегством, что не очень мог и умел решиться на слово.
Старался не вспылить, но невольно вырвались у него слова, которые только могли объяснить чрезвычайное положение и отчаяние.
Любовь, какая у нег была к королю, возложенное на него доверие, ответственность за побег, какая на нём лежала, привели Тенчинского почти в безумие.
– Наияснейший пане, – начал он дрожащим голосом, – паны сенаторы выслали меня за вашим величеством, охваченные отчаянием, потому что не заслужили того, чтобы ты покинул край, который тебя паном выбрал. Наша честь и ваше королевское величие требуют того, чтобы ты нас не оставлял, чтобы вернулся. Выставишь нас на опасность, на посмешище. Помни о данной нам присяге, которая тебя связывает. Ежели нас покинешь, да и того, за чем гонишься, не достигнешь… король… будешь презираем людьми, гнушаться тобой будут… как собакой.
Тенчинский говорил с пылкостью, и сам, может, не знал, как из его уст вырвалось это презрительное слово. Король страшно побледнел, но молчал, только возмущённый Бельевр прервал:
– Господин граф, король тебя всегда любил, а ты его за это собакой зовёшь (te rex amavit plurimum, et tu illum canem vocas!)
– Бог мне свидетель, – крикнул Тенчинский разгорячённый, – не к королю это применялось, но к поступку.
В его глазах стояли слёзы и рыдание прервало речь.
– Наияснейший пане, – воскликнул он, – я, как подкоморий, как страж твоей особы, за тебя отвечаю. Люди меня сделают предателем… а я в том только провинился, что тебе доверял и верил слову твоему.
Король, заклинаю, умоляю, вернись к нам, найдёшь в этой стране послушнейших и вернейших людей, чем в той, для которой хочешь нас бросить.
Генрих без гнева выслушал спутанную и полную горечи речь Тенчинского, который бросался, двигался, кричал, почти бессознательный.
Теперь он сохранял, будучи в уверенности, что Тенчинский задержать его не сможет, всё хладнокровие человека, который не заботится ни о чём, кроме того, чтобы довершить намерение.
– Граф, друг мой, – начал он, – я еду захватить то, что падает на меня, как наследство, но не отказываюсь от страны, которая меня выбрала. Бог милостив, позволит, что сумею сохранить обе короны; но Франция первая имеет право на меня, кровь моя связывает меня с ней и вынуждает помогать. Там первый долг. Я должен был сделать то, что сделал. Конде с восемью тысячами рейтеров от Фальцграфа направляется во Францию. Мать мне пишет, что двенадцать тысяч кальвинистов ждут в Меце. Брат мой д'Алансон и король Наварры устраивают заговоры.
Генрих сбивался, объясняя и спеша закончить разговор, потому что Бельевр и Суврей давали ему знаки, опасаясь измены. Думали, что Тенчинский специально продлевает разговор, чтобы дать подъехать другим и короля взять в неволю.
Расчувствовавшемуся, страдающему Тенчинскому было трудно перестать говорить.
Он начал снова умолять короля.
– Граф, друг, – ответил Генрих, – я ручаюсь и обещаю как можно торжественней, что не далее, чем через три месяца вернусь к вам.
– Паны сенаторы, – прервал подкоморий, – встревожены тем, чтобы ты не появился в Вене на искушение императора, который старался об этой короне и не преминет торговаться, чтобы её получить.
С хорошо разыгранным возмущением король дальше говорить ему не дал.
– Эта корона мне также дорога, как наследство, – воскликнул он, – не думаю от неё отделаться, а чувствую силу обе поднять.
Тенчинский ещё раз, складывая руки, начал умолять:
– Наияснейший пане, смилуйся! Вернись! Сенаторы согласятся на выезд, тебя достойный, мы будем тебя сопровождать.
Затем Генрих, в нетерпении, наконец прервал, возвышая голос:
– Господин граф, я уже слишком далеко, чтобы вернуться. Если бы все ваши польские силы стояли тут, не отступлю, а первому, кто бы смел меня к этому склонять, я меч бы погрузил в груди! Прошу вас об одном, заберите ваших людей и езжайте назад, и постарайтесь о тех моих слугах, которые остались в Кракове.
Началась тогда сцена прощания, со стороны подкомория искренняя и слёзная, которую король как можно скорей хотел окончить. Приблизился Тенчинский, плача, к Генриху и, достав из-под пояса нож, ударил им в руку, аж кровь брызнула, которую высосал, клянясь на ней, что останется верным королю.
Король, который к порезам руки был привыкшим, потому что кровью писал письма к любовницам, отплатил Тенчинскому так же взаимностью.
Граф на память подарил ему браслет из резных камней, прося о какой-нибудь маленькой памятке.
Суврей как можно скорей хотел это закончить, воскликнул, что не лишь бы что, а дражайшую памятку следует дать подкоморию.
Король снял с пальца дорогой (1200 талеров) перстень с бриллиантом и подал его Тенчинскому, который, по-прежнему рыдая и плача, целуя его руку, наконец расстался.
– От меня, господин граф, – прибавил Суврей, – примите мои доспехи, которые я оставил в моей комнате краковского замка.
Генрих кивнул своим и тут же двинулся дальше к моравской границе, где ждали поставленные Бельевром кони и карета.
Тенчинскому не было нужды спешить с возвращением, везя только грустную отправку, какую ему дали.
Все те, что выехали также за Тенчинским, желая нагнать короля: два маршалка, коронный и литовский, староста краковский, каштеляны, черский и гданьский, много шляхты добровольцев, одновременно несколько тысяч коней, убедившись, что Генриха не смогут догнать, от Затора и Освенцима вернулись.
Подкоморий ехал назад, зная, что его ждут в Кракове. Он, епископ куявский, Зборовский должны были много вынести, им приписывали всё зло.
Едва воротившись в Краков, подкоморий должен был направиться в замок, чтобы дать отчёт принцессе с его разговора с королём, с его торжественных обещаний, которым теперь никто верить не хотел. Сам Тенчинский, хотя старался Генриха защищать и оправдать, в своей душе мало имел надежды, чтобы можно было на него рассчитывать.
Теперь, когда короля не стало, а дела его, режим жизни и поведение в Кракове начали выходить на свет, также характер Генриха открывался со всем своим коварством, легкомысленностью и испорченностью.
Тенчинский, однако, должен был молчать и, хоть для собственного достоинства, становиться в его защиту.
Анна с любопытством, которого не скрывала, ожидала подкомория. Назавтра после возвращения он появился у неё.
Анна, пани крайчина, несколько старших дам вышли ему навстречу. Многочисленный фрауцимер, не в состоянии втиснуться в залу, остался за дверями. На лице, обычно спокойном и весёлом, видно было утомление дорогой и испытанным разочарованием.
– Напрасно я пустился за королём, – сказал он грустно, – только что ещё раз его видел, но ни мольбами, ни просьбами, ни угрозой подействовать на него не сумел, чтобы вернулся. Обещал, правда, самое большее через три месяца приехать в Польшу, но…
Тенчинский опустил голову и не докончил; не хотел признаться, что ни обещаниям, ни клятвам не верил…
Начал потом описывать подробности своей погони, в которой из нескольких десятков товарищей, едва четверо у него осталось, когда догнал Генриха.
Повторил потом свой разговор, слова короля, и вспомнил о том, что в конце намекнул ему о письмах, которые оставил к панам сенаторам.
Говоря это, Тенчинский зарумянился, потому что не смел поведать правды, что письма эти напрасно искали во всех покоях, и что их случайно открыли в маленьком тайнике, скрытом в глубине печи.
Принцесса, думая, что и для неё он должен был оставить письмо, сильно зарумянилась. Не смела сама спросить о том. Подкоморий догадался об этом вопросе и легко ответил на него.
– Я думал, – сказал он, – что среди писем, которые хорошо укрытые мы не без труда нашли, будет и какое письмо к вашему королевскому высочеству, никакого не было.
Принцесса прервала дрожащим голосом:
– Я никакого не ожидала, а Генрих теперь слишком занят своей французской короной, чтобы о польской мог помнить. Бог теперь знает будущее, мне кажется, что вы не много можете на него рассчитывать, и что вскоре на нового короля должны будете смотреть.
– Уж мы его почти единогласно выбрали, – отозвался подкоморий, – наученные совершённой ошибкой, мы должны были выбрать себе ваше королевское высочество, тогда бы всё, при благословении Божьем, пошло лучше.
Румянец снова выплыл на лице бледной Анны.