По мнению Барбары Спакман, от сцены с шабашем «веет отъявленными женоненавистническими бреднями Гюисманса, и ее задача — перекодировать, назвать демоническими те отношения, которые в других местах романа изображались как естественное цветение чувственности»[1587]. Такое прочтение, конечно, имеет право на существование, но, чтобы подойти к более тонкому пониманию текста, разумно было бы учитывать неоднозначность декадентского дискурса по отношению к понятию «естественного» и по отношению к демоническому (если, конечно, мы соглашаемся с тем, что «Мефистофела» является декадентским произведением, а такое предположение вполне обосновано). Декаденты часто прославляли все искусственное и ненатуральное, а потому естественность вовсе не обязательно подразумевает положительную оценку. Следовательно, «естественное» проявление лесбийских наклонностей у протагонистки еще не означает их оправдания. Текст можно прочесть и так, и демоническое вписывается в такую интерпретацию как знакомая нам по множеству текстов той эпохи освободительная сатаническая сила, которая предоставляет поддержку тому, что является в действительности естественным, хотя осуждается христианскими моралистами как неестественное и греховное. Чем докапываться до какого-то «окончательного» смысла текста, гораздо полезнее было бы подчеркнуть его полифоничность и отсутствие последовательной логики. Мендес — или, во всяком случае, рассказчик — явно любуется лесбиянками как мятежницами, выказывает им сочувствие как отщепенкам, а еще, подсматривая за ними, испытывает эротическое удовольствие. В то же время он не прекращает морализировать и изрекать суждения об их извращенности и бесчеловечности, противопоставляя их пороки добродетелям мирной и традиционной семейной жизни. Однако за похвалами консервативному укладу, как правило (как мы уже видели и о чем вскоре поговорим подробнее), следуют опровержения — красноречивые рассуждения Софор, которые, что любопытно, оказываются и длиннее, и убедительнее, чем довольно жалкие попытки представить буржуазную жизнь в розовом свете.
«Все книги — дурные»: ханжество или сатанинское ниспровергательство?
Давайте теперь приступим к рассмотрению всей представленной в романе системы, в которой показаны лесбийство и женская эмансипация, особенно в их связи с люциферианскими темами, вплетенными Мендесом. Некоторые исследователи отмечали, что автор занимает несколько уклончивую позицию[1588]. Барбара Спакман указывала, что есть нечто потенциально подрывное в «том просторе, который отводится [в романе] идиллическим описаниям любви и чувственности между женщинами». Кроме того, приязнь, возникшая между Софи и Эмелиной, «развивается „естественно“ — на фоне лесов и садов, птичьего щебета и речного журчанья» и потому вовсе не выглядит чем-то извращенным. А еще наблюдается явно выраженный сарказм в описаниях гетеросексуального мира с его буржуазным невежеством и самодовольством, причем в немногочисленных описаниях супружеской жизни в центре внимания оказываются лишь тяжеловесная тупость или физическая грубость и сексуальное насилие[1589].
В предисловии к изданию «Мефистофелы» 1993 года Жан де Паласьо истолковал описание семейного счастья в той сцене, где Софор подглядывает за семьей Эмелины, как ядовитую карикатуру: то, что поначалу представляется похвальным возвратом к надлежащему порядку вещей, оборачивается саркастической издевкой над заурядностью этого самого порядка. Притом что роман в целом осуждает лесбийство, Паласьо считает, что автор все же выказывает сочувствие к своей героине и оставляет за ней определенное «величие в преступлении», — так что, как отмечает Паласьо, даже возникает подозрение, что автор в действительности ценит ее яркие и преступающие нормы любовные связи выше, чем мнимые добродетели той мелкобуржуазной жизни, которую она отвергает[1590].
Судя по отзывам современников, в жизни Мендес был бескомпромиссным элитистом, презирал дурной вкус масс и проводил в своей публицистике и прочих сочинениях четкую границу между недосягаемой фигурой литератора (или художника) и широкой публикой[1591]. И потому усиливается впечатление, что его панегирики ограниченным буржуа с их жизненными ценностями — сплошная ирония. Поскольку многие читатели Мендеса в пору первой публикации «Мефистофелы», вероятно, были осведомлены о воззрениях автора, им, скорее всего, трудно было принимать подобные пассажи за чистую монету. Есть в романе и другие места, которые понимать буквально было бы попросту нелепо: например, когда причиной испорченности молодых женщин называется чтение неподобающих книг. Сама Софора рассуждает так: «Для юных девушек все книги — дурные, даже самые чистые, потому что они возбуждают в юных душах тягу к неизвестному, ненастоящему». Затем столь же дурной объявляется музыка: «В волнах звуков витают злые ангелы, духи-искусители; таинственное трепыхание их крыльев — вот что задает ритм мелодий»[1592]. Такие суждения невозможно воспринимать всерьез (ведь получалось бы, что высококультурный автор советует юным девушкам вовсе не читать книг и учит, что всякая музыка — зло). Они служат для того, чтобы придать назидательным мыслям, рассыпанным по роману, или намеренно ироничную, или смехотворно лицемерную окраску, и тем самым предполагаемая мораль повествования просто перечеркивается. Возможно, к тем же выводам многие читатели приходили благодаря тому, что были наслышаны о скандальной личной жизни самого Мендеса.
Некоторые исследователи в самом деле считали Мендеса лицемером. Роберт Циглер называл его произведения «оскорбительными книгами, написанными человеком, который притворялся, будто его возмущают всякие непотребства, а на деле смаковал их подробные изображения», и еще отмечал, что он стоит особняком рядом с другими декадентами «по причине своего ханжеского тона»[1593]. Лиз Констебл называет Мендеса «якобы декадентским писателем, [который] при ближайшем рассмотрении оказывается скорее моралистом и обличителем декадентства»[1594]. Я не уверен, что Циглер и Констебл правы в том, что вот так выделяют Мендеса среди прочих, поскольку одновременное морализаторство и любование пороком кажутся вполне характерной приметой декадентской литературы (примерно так же дело обстояло и в готических романах, во многом послуживших образцами для декадентских произведений), хотя, конечно же, соотношение этих двух позиций весьма разнится от автора к автору. Другие очевидные примеры подобного двойственного подхода — Бодлер и Гюисманс, плоть от плоти декадентского направления. А еще не стоит сбрасывать со счетов возможность того, что Мендес намеренно пронизывал свой текст иронией (или же просто стремился сохранить чистоту своей репутации): оставляя за собой возможность писать на крайне скабрезные темы и выражать устами своей антигероини антибуржуазные взгляды, он одновременно желал потрафить вкусам самой широкой публики, придерживавшейся, как он догадывался, общепринятой морали. Даже если оставить в стороне авторские намерения, очевидная двойственность романа — сама по себе немаловажный знак. Конечно, ее происхождение — интересный вопрос, однако, рассматривая конечный результат, не следует забывать и о том, что автор не всегда в состоянии полностью контролировать свой материал — как получилось, например, с Джоном Мильтоном и Жаком Казотом. По-настоящему важно (во всяком случае, для наших текущих целей) все разнообразие возможных толкований, напрашивающихся (более или менее явно) при прочтении текста, а не (только) те смыслы, которые вкладывал в него автор.
Некоторые исследователи стремились подчеркнуть феминистский потенциал произведений Мендеса. Тамми Бербери, коротко характеризуя «Мефистофелу», называет ее хроникой «женских попыток отвергнуть ожидания, навязываемые женщинам обществом, и зажить по-лесбийски»[1595]. По ее мнению, Мендес в своей прозе в целом подхватывает самые распространенные женоненавистнические представления, помещая их внутрь сложной пародии на то самое патриархальное общество, что их породило, и создает блестящую карикатуру, где обнажает и высвечивает общественные нормы, определявшие женскую жизнь в том обществе, где жил он сам, — ограничительные нормы, касавшиеся образования, сексуальности, брака, экономической независимости и самовыражения[1596].
Притом что желание интерпретировать весь роман просто как пародию, пожалуй, является примером чрезмерно оптимистической феминистской интерпретации, Бербери, безусловно справедливо, отмечает, что «Софор систематически отвергает общественные нормы, пытаясь решать все за себя», и «остро осознает гнет социальных условностей, которые всячески мешают ее самореализации»[1597]. Частью этого систематического отказа от норм можно считать и ее взгляд на саму себя как на дьяволицу, презирающую христианство, и ту покорность патриархальным порядкам, которую оно представляет. Указание на христианство как на главное орудие мужского шовинистического угнетения и выбор в пользу сатанизма как (по умолчанию) средства, которое позволило бы добиться женского освобождения, целиком согласовывались с идеями, высказывавшимися тогдашними феминистками — например, Матильдой Джослин Гейдж. По-видимому, Бербери полагала, что Мендес пытался опрокинуть господствовавшие стереотипы, изображавшие лесбиянок и эмансипированных женщин демоническими существами, и потому воспроизводил это клише в рамках нелепой карикатуры[1598]