[1718]. Однако она благоразумно предупреждает, что «нельзя смотреть на мир Рене Вивьен в первую очередь с точки зрения общественных нравов и политики нашего времени»[1719]. Мы тоже так считаем: никому, и особенно историку, не подобает брать на себя роль судьи, выносящего приговоры тем деятельницам прошлого, которые считали себя феминистками, за то, что они иначе формулировали свои цели и задачи.
Не все видели в декадентском направлении просто непреодолимый барьер между Вивьен и феминизмом. Другой подход предложила Жанна-Луиза Маннинг — по ее мнению, декаданс для Вивьен «означает противоположность викторианской морали и ее символам, особенно браку и материнству… Клише декадентского романтизма — средства, при помощи которых осуществляется ее бунт». По той же причине, считала Маннинг (и здесь мы с ней солидарны), Вивьен прибегала и к богохульству: «Ее непочтительность тесно связана с ее презрением к общественным условностям, освященным церковью»[1720]. Далее Маннинг развивает эту идею в своей диссертации: «Оскорбляя Церковь, она получает возможность бунтовать против брака и семьи, извращать литературные традиции — наперекор литературному наследию. Использование образа „роковой женщины“ позволяет ей писать о женщинах, разрушающих мужскую гегемонию»[1721]. Кассандра Лэити, мысля в том же направлении, видела в переосмыслении Вивьен патриархальных мифов пример, помогающий «вскрыть конфликты и противоречия феминистического ревизионистского процесса».[1722] Вне сомнения, стратегии подобного рода порождают разногласия, и, пожалуй, творчество Вивьен следует рассматривать как борьбу с этими проблемами, прерванную ее ранней смертью, так что она просто не успела довести его развитие до логического конца. Независимо от того, приемлемо ли ее литературное наследие для феминисток позднего времени, оно является чрезвычайно интересным примером феминистского переосмысления религиозных символов на рубеже XIX–XX веков.
Маннинг указывает и на другие проблемы, которые смущают ее в творчестве поэтессы, — в частности, эгоцентризм (конечно же, предосудительный в глазах феминистки коллективистского левого толка) и склонность к театральному позерству:
Феминизм Вивьен — нарциссический. Он сосредоточен прежде всего на ней самой, а далее распространяется лишь на узкий круг лиц, интеллектуально и социально одобренных ею. В стихах Вивьен содержится ряд компенсаторных представлений о себе — в роли защитницы женских прав, в роли смелой женщины, стоящей над общепринятой моралью, и в роли поэта, умственно превосходящего толпу[1723].
С нашей точки зрения и нарциссизм, и компенсаторные представления о себе являются неотъемлемой частью специфической позиции сатанического вызова, и потому их следует понимать контекстуально — как интегральную составляющую данной стратегии. Присутствие этих элитистских черт, выделяемых Маннинг, едва ли можно отрицать, и на них же обращает внимание Джей, досадуя, что обрисованный поэтессой новый мир красоты и свободы «будет открыт лишь для избранных — талантливых и богатых. Этот мир не придет на смену существующим ныне порядкам: от них туда смогут бежать лишь те, кто найдет средства на такой побег или заслужит его»[1724][1725]. Джей сетует и на то, что Вивьен и Барни оставались далеки не только от бед других, менее богатых, женщин, но и от какого-либо феминистского контекста. По-видимому, они не поддерживали связей ни с кем из тогдашних феминисток, не проявляли интереса к феминисткам прошлого и даже — по мнению Джей — к другим писательницам вообще[1726]. Вероятно, это объясняется тем, что феминизм в сознании Вивьен был прочно связан с гомосексуальностью. Похоже, она видела в гомосексуальных женщинах высшее и самое утонченное проявление своего пола. Поскольку история не знает ни одной открытой лесбиянки, чей культурный капитал был бы так же значим, как например, у Мэри Уолстонкрафт, и среди суфражисток тоже не было подобных деятельниц, на кого можно было бы ориентироваться, она придумала особую лесбийско-феминистическую идентичность без оглядки на предшественниц или современниц. Пытаясь найти опору, она обратилась среди прочего к сатаническому дискурсу, только пропустила его через фильтр лесбийского мужененавистничества, намеки на которое можно найти у Бодлера, но в еще большей степени — у Суинберна и, в самом концентрированном виде, у Мендеса. Здесь она и нашла символику, в которой отразилось ее понимание христианства и Бога-патриарха как главного врага женщин вообще и лесбиянок в частности[1727].
Джей, как и мы, выражает скептицизм по отношению к наблюдающейся у нынешних феминисток тенденции — судить Вивьен и Барни по политическим стандартам нашего времени. «Если вдуматься, это не их дилемма, а наша», — пишет она и добавляет:
Они не считали себя политически активными феминистками. Они, например, не вступали в борьбу за избирательное право для женщин. Наоборот, они представляли, будто живут в особом поэтическом мире: прежде всего, они следовали за лирой Сапфо, а не за современной политикой[1728].
Однако такая попытка отстоять Вивьен и Барни с индивидуалистических и эстетических позиций едва ли убедила бы Фадерман и компанию: они бы просто увидели здесь очередное подтверждение собственной правоты. Кроме того, в такой позиции нам видится чрезмерное упрощение той цели, которой надеялась достичь Вивьен. А еще здесь наблюдается неудачная попытка развести в стороны поэзию и политику, что в данном случае невыполнимо, тем более что Вивьен (как подчеркивает сама Джей) писала для аудитории, состоявшей, как она себе представляла, исключительно из женщин, и при этом ее стихи почти полностью пронизаны антипатриархальными идеями[1729]. Свести ее творчество к «прежде всего» эстетическим, а не политическим вопросам значило бы допустить, что две эти стороны взаимно исключают друг друга, а такое разделение в данном случае лишено смысла[1730]. Перефразируя известное изречение 1960‐х годов «Личное — это политическое», здесь можно было бы сказать: «Эстетическое — это политическое» — в том смысле, что, как заметила Маннинг, выбор конкретной эстетики (декадентской), вероятно, был как-то связан с тем, что, по ощущениям Вивьен, присущие этой эстетике сатанизм, антибуржуазный настрой и образы могущественных роковых женщин как-то перекликались с ее собственной неприязнью к господствующей идеологии мужского превосходства, которую поддерживало и консервативное христианство. Из-за того, что она больше всего думала о праве избранной группы лесбиянок сбросить цепи, выкованные патриархальными угнетателями, неверно считать ее аполитичной — скорее, ее коллективизм был не очень инклюзивным. А еще, например, заявление Вивьен о том, что она ощущает «жажду справедливости», от имени женщин, которыми помыкают мужчины (в романе «Мне явилась женщина»), опровергает утверждение Джей о том, что Вивьен не считала себя политически активной феминисткой. Пусть эти слова и вложены в уста вымышленного персонажа (который, впрочем, выступает альтер эго автора), их вполне можно истолковать как заявление о том, что и в ее поэзии содержится определенный политический посыл.
Давайте наконец перейдем к заключительному разговору о том, как Вивьен использовала в феминистских целях такие понятия и образы, как Сатана, «зло», демоны и мифические роковые женщины. Энгелькинг заявляет, что «на каждую из феминистских масок, которые надевает Вивьен, у нее находится по нескольку антифеминистских — из‐за декадентской, часто мизогинической и танатофилической эстетики, пронизывающей все, что ею написано»[1731]. Утверждение, что болезненность и декадентская эстетика сами по себе несут антифеминистский смысл, отдает слишком туманным обобщением, которое едва ли можно чем-либо подкрепить. Рассуждения, чем-то напоминающие идеи Энгелькинг, можно найти и у Шари Бенсток, критикующей представление Вивьен о «лесбийской любви как о воплощении зла» и отмечающей, что в нем «одновременно повторяется и опрокидывается патриархальный код», хотя в итоге «оба подхода загоняют женщину в рамки патриархального определения»[1732]. По мнению же Влады Л. Брофман, эта «стратегия сомнительна, потому что конструируемый ею союз между лесбиянками и демоническими существами не только не опрокидывает, но даже подкрепляет негативные стереотипы, существовавшие в ее время»[1733]. Хотя в целом диссертация Брофман содержит множество удачных примеров вдумчивого прочтения, конкретно это суждение не кажется нам убедительным. Разумеется, Вивьен сознательно оперировала символической системой, сложившейся в рамках патриархального строя, но едва ли верно говорить, что ей не удалось опрокинуть эту систему. А уж выбор себе в союзники Сатаны — этого символического противника существующего порядка вещей — издавна был излюбленной тактикой радикалов. Ранее мы уже видели, как ее применяли романтики революционных взглядов, социалисты, феминистки, теософы и другие. Все они явно находили эту тактику полезной в борьбе против властных иерархий, крепко спаянных с христианством, и наследие Вивьен следует рассматривать как часть той же традиции. Христиане-консерваторы часто изображали всех подобных мятежников демоническими (в буквальном смысле) существами, такими же представали и лесбиянки в поэзии декадентов, и потому бунтари сами — в знак протеста и из тяги к эпатажу — охотно принимали личину, навязанную им противниками. Такую элитистку, как Вивьен, совершенно не заботила мысль о том, что какие-нибудь набожные католички или узколобые провинциалки ужаснутся ее славословиям Сатане как «святому-покровителю» и творцу лесбиянок, — а если и ужаснутся, то оно и к лучшему. Она не задавалась целью изобразить женскую гомосексуальность как нечто нормальное — она