[374]. Можно, конечно, вычитать здесь и такое, а можно расценить это как готическую грезу о величии погибели и падения, где поэт не задавался целью высоко оценить виновника ужаса (Сатану) и показать его «благим» началом (в каком бы то ни было смысле), а просто предавался эстетическому любованию ужасными событиями. Словом, можно увидеть здесь не ликующий сатанизм (этот термин подразумевает положительную оценку Сатаны), как хотелось бы Шоку, а скорее упражнение в жанре готического ужаса. Хотя можно, наверное, усмотреть что-то между строк, помня о том, что Шелли в других текстах выражал симпатию к Люциферу, — но в самом сохранившемся отрывке трудно обнаружить какую-либо идеализацию демонов.
«Как человек способен быть свободным, когда с ним рядом женщина-раба?»: инфернальный феминизм Шелли
Наибольший интерес из текстов Шелли представляет для нас его поэма «Возмущение Ислама» (1817), известная также под названием «Лаон и Цитна»[375]. Поэма посвящена его жене Мэри Шелли — дочери Мэри Уолстонкрафт и Уильяма Годвина. И упоминание о ее происхождении весьма уместно, потому что в поэме отразились излюбленные темы ее родителей: восхищение Сатаной Годвина и феминистские идеи Уолстонкрафт. К тому же Шелли, возможно, было известно и примечание последней о «сатанинской гордости», с которой она решилась обратиться к теме угнетенных женщин. В длинном посвящении жене Шелли уделил несколько хвалебных строк и покойной теще: «Одна, / Чья жизнь была как звездный лик для взгляда, / Тебя одела ясностью своей / И от земли ушла, но в дыме бури / Ты все хранишь сиянье тех лучей»[376][377]). В поэме не используется ни одно из традиционных имен Сатаны, однако совершенно ясно, что в перевернутой дуалистической мифологической картине, обрисованной в песни I, героем является не кто иной, как Люцифер. Змей бьется в небе с орлом, но терпит поражение и падает с небес. Обличья двух этих животных приняли духи добра и зла соответственно: «глубина времен безвестных / Над смертными две Власти вознесла, / Двух Гениев, бессмертных, повсеместных»[378]. Змей отождествляется с Утренней Звездой, чтобы стало окончательно ясно, кто скрывается под этой личиной. Однако злой дух — орел — оказывается тем, кого человечество впоследствии ошибочно приняло за «доброго» Бога:
Так зло возликовало; многоликий,
Многоименный, мощный Гений зла
Взял верх; непостижимо-сложный, дикий
Царил над миром; всюду встала мгла;
Людей вчера родившееся племя
Скиталось, проклиная боль и мрак,
И ненависти волочило бремя,
Хуля добро, — а зла бессмертный враг
Из звездного Змеей стал нелюдимой,
С зверями и с людьми непримиримой
…
А Дух Добра великий ползать стал
Среди людей, везде встречал проклятья,
Никто добра от зла не отличал,
Хоть клички их вошли во все понятья
И значились на капище, где злой
Свирепый Демон властвовал толпой[379].
Этот злой Демон создал смерть, землетрясение, заразные болезни и прочие напасти. Его враг, змей, — благодетель человечества и враг всех угнетателей. Когда он снова вступит в бой с «Богом», троны зашатаются и униженные и оскорбленные обитатели Земли осознают собственную силу. Здесь, возможно, мы видим самую прямолинейную идеализацию Сатаны у Шелли: он откровенно изображает его образцовым вождем праведного восстания. В «Возмущении Ислама» поэт совершил полнейший семантический переворот, сделав Бога творцом всего дурного и злого, а Сатану — вестником блага, и одновременно в некоторой степени отстранился от христианской мифологии, просто не называя эти два начала их привычными именами[380]. Последнее объяснялось, возможно, страхом судебного преследования за неприкрытый сатанизм, поскольку богохульство было наказуемо[381]. И все равно большинству читателей наверняка было понятно, какие именно сверхъестественные силы символизировали змей и орел. Возможно, образ змея был как-то связан с интересом Шелли и к американской Войне за независимость, и к возникшей в итоге в США демократической форме государственной власти. Во время этой войны на боевом знамени ополченцев округа Калпепер, сражавшихся на американской стороне против британцев, был изображен свернувшийся кольцами геральдический змей посередине девиза: «Не наступай на меня»[382].
После падения змея о нем начинает заботиться женщина, говорящая на мелодичном языке, звуки которого для змея «понятной были речью и родной»[383]. Женщина состоит в своего рода любовных отношениях с этим духом, и ночью он являлся к ней «юношей крылатым» «с Предутренней Звездою на челе». Поцеловав ее, Люцифер говорит: «Любит дух тебя, о дева, / Как, смертная, достойна будешь ты?»[384] Здесь угадываются отголоски предания об ангелах-Стражах, которое, как уже упоминалось в главе 1, было хорошо известно поэтам-романтикам (например, Байрон в 1821 году напишет о них драму), а также прослеживается перекличка с давней традицией намеков на любовную связь между Евой и эдемским змеем[385]. Рассказ же о том, что добрый дух посещал ее во сне, обнаруживает еще большее сходство с эпизодом из «Потерянного рая», где Сатана впервые предстает перед Евой точно так же, в сновидении. Кроме того, женщина, изображенная в поэме Шелли, названа сиротой, и это тоже роднит ее с Евой, у которой по очевидным причинам не было родителей. С нашей точки зрения, очень важно, что в этом обрамляющем повествовании главным союзником свободолюбивого Сатаны выведена женщина. Еще одно интересное обстоятельство заключается в том, что далее Сатана отождествляется с природой; это явствует из признанья женщины, что она узнавала его голос во всех стихиях: «В молчанье ночи, / В волнах, в объятых бурею лесах / Я чувствовала любящие очи / И нежный зов»[386]. И женщина, и Сатана — часть живой природы, тогда как Бог и мужчины принадлежат к иерархично устроенной, несправедливой цивилизации. Этот мотив еще много раз встретится нам в более поздних текстах.
В основной части поэмы (песнях II–XI) родные брат и сестра Лаон и Цитна борются за свободу в некоем вымышленном государстве Леванта. Здесь сверхъестественные силы уже никак не участвуют в действии и являются снова — в последний раз — лишь в заключительной песни[387]. Вероятно, перенесение действия в мусульманскую страну следует понимать как меру предосторожности, поскольку в противном случае у английских читателей возникала бы чересчур рискованная аналогия с Французской революцией[388]. Кроме того, как выразился один исследователь, исламский мир в данном случае служит «типичным примером системы, где мужчина грубо подчинил женщину патриархальным ценностям»[389].
В тексте обнаруживаются сходства между Цитной и возлюбленной Сатаны, и представляется вполне вероятным, что, по замыслу Шелли, они и должны были отражаться друг в друге[390]. Тогда, если применить здесь расширенное толкование, Цитна — земная вестница Сатаны-освободителя. И она проповедует феминистские идеи и отвергает традиционные гендерные роли. Под конец именно Цитна возглавляет мятеж против султана-тирана, главного злодея в поэме, и весьма удивительно, что женщине позволяется выступить в этой роли. Однако восстание обречено, и брата с сестрой сжигают на костре. А перед этим печальным концом Цитна выступает с поразительными воззваниями. Она говорит брату, что готова сражаться вместе с ним: «И я бледнеть могу, но, не робея, / Коль хочешь, на тиранов я пойду»[391]. А потом продолжает:
Да, в золотые я дворцы войду,
И в хижины, и в душные подвалы,
Где женщина живет в больном бреду,
И рядом с ней тиран ее усталый;
Там музыкой твоих волшебных чар
Освобожу тоскующих я пленных,
И будет молод тот, кто был так стар;
Твой дух, что тайн исполнен сокровенных.
Через меня как солнце будет им,
И в знанье скорбь развеется как дым[392].
Эта феминистическая революция, по-видимому, должна совершаться последовательно, и не только среди женщин, которых правящий класс держит в неволе, а во всех слоях общества. Цитна риторически вопрошает: «Как человек способен быть свободным, / Когда с ним рядом женщина-раба?»[393] В своем решительном заявлении Цитна обещает освободить женщин, «сняв с них чары». Не впадая в чрезмерную анахроничность, можно понять это так: речь идет о том, что необходимо сокрушить ложное сознание, ниспровергнув те мифы (религиозные и общественные), которые и являются их настоящими оковами. Изложение подобной программы мы находим и в предисловии самого Шелли к «Возмущению Ислама». Свои намерения он обозначал так: «Мне хотелось зажечь в сердцах моих читателей благородное воодушевление идеями свободы и справедливости». Однако, предупреждает он, его поэма «является повествовательной, не дидактической», и ее цель, в числе прочего, — «разоблачение ханжеских обманов, которыми эти [угнетенные] люди были вовлечены в подчиненность». Эти слова довольно ясно указывают, что Шелли пытался создать здесь контрмиф — нарратив, в котором мифологические персонажи призваны продемонстрировать определенные идеи (в том числе и явно феминистские), противоположные тем, что обычно выводятся из гегемонических (на тот момент) мифов христианства. Шелли поясняет: «Я хотел бы только возбудить чувства таким образом, чтобы читатель мог увидеть красоту истинной добродетели и был подвигнут к тем исследованиям, которые привели меня к моему нравственному и политическому кредо»