Инфернальный феминизм — страница 27 из 151

льных картинах жестокостей и ужасов, которые они изображают с большим удовольствием, более всего им присущ сатанинский дух гордыни и дерзкого неверия[412].

«Сатанинский манифест для читателей-романтиков»: независимый дух

Однако, как представляется, нападки подобного рода лишь раззадоривали тех, кто становился их предметом, и укрепляли в них бунтарскую решимость. В августе 1821 года Шелли навестил Байрона, который уже три недели работал над пьесой-мистерией «Каин». Шелли призывал его нанести ответный удар — и, вероятно, его призыв как-то повлиял на характер крамольных и подстрекательских монологов, которые Байрон вложил в уста Люцифера, одного из персонажей пьесы. И все же Люцифер изъясняется достаточно уклончиво, так что остается не вполне понятно, что же стоит за его словами — горькая правда или пагубные козни. В своем очерке «О Дьяволе и дьяволах» Шелли уже высказывал мысль, что Мильтон избежал гонений, упрятав свою якобы антихристианскую полемику в форму художественного вымысла, — возможно, по этой же причине Байрон решил облечь свой ответный выпад в форму пьесы. Но он совершенно точно не желал становиться легкой мишенью для новых обвинений в «сатанизме» со стороны консерваторов, и это соображение, скорее всего, сказалось на уклончивых и ироничных речах его Люцифера. Кроме того, богохульство было наказуемо. Хуже того, из‐за антихристианских тирад в «Королеве Маб» Шелли лишили опеки над собственными детьми, и теперь Байрон, возможно, опасался, что его таким же образом разлучат с маленькой Адой[413].

В «Каине» Люцифер хоть и наделен положительными чертами, показан в то же время холодным и отчужденным персонажем, чья главная цель вряд ли состоит в помощи человечеству. В начале пьесы Люциферу позволяется изобличить Бога в злых намерениях, и никто ни словом не возражает ему:


Зло не рождает благо,

А он родит одно лишь зло. Но пусть

Он на своем престоле величавом

Творит миры, чтоб облегчить себе

Ни с кем не разделенное бессмертье[414].


По ходу действия выясняется, что Люциферу и дела нет до человечества, и Бог «оправдан» — по крайней мере, таково наиболее распространенное прочтение. По мнению же Шока, напротив, в этой части показано, что «Каину не удается достичь того интеллектуального освобождения, которое обещал ему Люцифер», — освобождения, которое превозносилось при помощи слов, взятых из главных, по убеждению романтиков, строк «Потерянного рая» (о чем подробнее чуть дальше). Ранее Люцифер заявлял, что не имеет никакого отношения к змею из райского сада, однако в своей заключительной речи он все же упоминает запретный плод:


Один лишь добрый дар

Дало вам древо знания — ваш разум:

Так пусть он не трепещет грозных слов

Тирана, принуждающего верить

Наперекор и чувству, и рассудку.

Терпи и мысли — созидай в себе

Мир внутренний, чтоб внешнего не видеть:

Сломи в себе земное естество

И приобщись духовному началу![415]


Трудно усмотреть в этих словах что-либо, кроме вложенного в уста Люцифера восхваления ценностей, исповедовавшихся самими молодыми романтиками-вольнодумцами. С большой уверенностью можно предположить, что и многие современники Байрона, хорошо знавшие позицию поэта, толковали его слова точно так же. Хотя Люцифер иногда выглядит здесь простым злоумышленником — который пытается заманить душу Каина в свой пока еще необитаемый Ад, — этот персонаж часто воплощает те воззрения, которых придерживались и сам автор, и его круг.

Те главные строки, которыми вдохновлена заключительная речь Люцифера в «Каине», взяты из монолога Сатаны в книге I «Потерянного рая», где он, только что низвергнутый в Преисподнюю, провозглашает, что его «дух не устрашит / Ни время, ни пространство», а далее развивает эту мысль: «Он в себе / Обрел свое пространство и создать / В себе из Рая — Ад и Рай из Ада / Он может»[416]. Байрон и раньше ссылался на эти строки. В его пьесе «Манфред» (1817) главный герой постоянно говорит о своей самодостаточности. Он отказывает обществу в праве судить его, а потом поочередно отвергает общество всех, кто пытается к нему подступиться: это сонм духов под началом Аримана (у их вожака персидское имя зороастрийского «кузена» дьявола), аббата (олицетворяющего христианство), «Феи Альп» и, наконец, «злого духа» — Сатаны. Однако здесь именно Манфред, обращаясь к аббату и к злому духу, произносит слова, в которых слышен отголосок речей мильтоновского падшего ангела. Манфред заявляет Сатане:


Что сделал я, то сделал; ты не можешь

Усилить мук, в моей груди сокрытых:

Бессмертный дух сам суд себе творит

За добрые и злые помышленья[417].


В связи с речью из «Потерянного рая», к которой восходят слова Манфреда, Питер Л. Торслев заметил, что у Мильтона, скорее всего, речь шла о некоем психологическом состоянии, когда душевные страдания мучительнее физических, и, таким образом, Ад мыслится не столько пространством, сколько состоянием духа[418]. Подобные соображения встречались в старинной английской литературе и раньше. У Кристофера Марло в «Фаусте» Мефистофель говорит: «Единым местом ад не ограничен, / Пределов нет ему; где мы, там ад; / И там, где ад, должны мы вечно быть»[419].

Другая грань — это стоицизм, которым пронизана речь Сатаны, а, как пишет Торслев, за этим стоят нападки на любителей позднеримского стоицизма, как раз переживавшего возрождение во времена Мильтона. Мильтон находил спорными стоические идеи (во всяком случае, когда их доводили до крайности) и именно поэтому вложил их в уста своего Сатаны. Как ни странно, впоследствии как раз стоическое самоотречение Сатаны и стало одной из главных причин, в силу которых некоторые интерпретаторы видели главного героя поэмы — в нем. А третье возможное толкование заключается в том, что слова Сатаны имеют отношение к эпистемологии и к способности человеческого разума творить собственные миры — фантастические или художественные, а еще — к созданию реальности в метафизическом смысле. Такая интерпретация — даже если она кем-либо предлагалась — едва ли была распространена при жизни Мильтона. И наконец, здесь можно усмотреть проявление «экзистенциалистского» духа — как логическое развитие третьей смысловой грани, о которой только что упоминалось. Тогда слова Сатаны можно было бы расценить как утверждение полного этического релятивизма, — что нашло бы отклик в душах лишь немногих романтиков (правда, Торслев заявляет, что одним из этих немногих наверняка был бы Байрон, но мы в этом не уверены). В этом контексте знаменитое восклицание мильтоновского Сатаны «Отныне, Зло, моим ты благом стань» можно было бы интерпретировать как декларацию цели: создать свой собственный кодекс ценностей, пусть даже они окажутся полной противоположностью ценностям небесным. Согласно Торслеву, отсюда уже рукой подать до ницшеанской «переоценки ценностей» и вытекающего из нее последствия: отвержения всех богов и возвеличивания Сверхчеловека. Все четыре потенциальных смысла речи Сатаны вращаются вокруг мысли о независимости духа, и все они (по нарастающей) направлены к субъективности, самодостаточности, созидательности и радикальной свободе. Торслев видит во всем этом главнейшие приметы романтического сатанизма, а также основную черту романтизма вообще, характерную даже для менее мятежных поэтов[420]. Другие исследователи соглашались с тем, что эта речь занимает в романтическом сатанизме центральное место, а Питер Шок назвал ее «сатанистским манифестом для читателей-романтиков»[421].

В «Каине» именно от этого манифеста отталкивается Люцифер, когда восхваляет человеческий дух как «средоточье всего», а также когда выражает сомнения в том, что он создан Богом, и заявляет, что и он сам несет не меньшую, чем Бог, долю ответственности за сотворение мира. Так Мильтонов Сатана становится, выражаясь словами Питера Шока, «метафорой апофеоза, эмблемой дерзновенного, мятущегося, восстающего человеко-бога, который утверждает, что сотворил себя сам». Можно увидеть здесь часть общей тенденции — совершавшегося романтиками переноса божественности от Бога на Небесах к самому человеку[422]. Например, в стихотворении «Прометей» (1816) Байрон утверждал: «И человек отчасти бог»[423]. Эта сакрализация собственной сущности — лейтмотив многих произведений сатанинской направленности, написанных и в эпоху романтизма, и позднее, — как и представление (со всеми вытекающими из него смыслами) о том, что человеческий дух — сам себе пространство.

Теперь пришло время обратиться к вопросу, пока остававшемуся без внимания: как же определить романтизм? Споры об этом термине велись из поколения в поколение[424]. Согласно общему представлению, романтизм — весьма размытое течение преимущественно художественного характера, возникшее в Европе приблизительно в середине XVIII века, с главными центрами в Германии и Англии. В литературе его пик пришелся на последние десятилетия XVIII века и первые три XIX века, но приблизительно в том же духе продолжали писать и многие авторы, жившие позднее. Некоторые рассматривают романтизм как реакцию на рационализм и идеологию Просвещения, как отречение от холодной интеллектуальной рассудочности, вылившееся в возвеличивание эмоций и воображения