[798]. И, подобно ему, потом она все же сдается, вняв хитроумному монологу, произнесенному (опять в саду) искусителем. Искусителем же этим, как выясняется в развязке романа, был не кто иной, как сам дьявол. Вот как, например, он убеждает свою жертву:
Неужто совесть Виктории покорна исповеднику? Откуда же тогда эта неожиданная робость? И где же хваленое превосходство человека, если он вечно должен поступаться своим счастьем из‐за жалких понятий, навязанных книжниками, или из‐за напыщенных определений праведного и неправедного? Выходит, рассуждающий ум дан ему лишь для того, чтобы мучить его и идти войной против его же счастья. Но какую же еще причину нужно привести, почему другому позволено вставать между ними и его мечтами, затмевая их своим безнадежным мраком?[799]
Зофлойя заявляет, что восхищен «несгибаемым духом» Виктории; еще бы, ведь этим она походит на него самого — ангела, чей грех — гордыня[800]. Но мало того, что в ней сидит сатанический дух; ее портрет все заметнее наделяется мужскими качествами. И эта мужественность делает ее абсолютно непривлекательной в глазах Энрикеса: его ужасают «ее волевые благородные черты, полная достоинства осанка, ее повелительный тон — ее смелость и бесчувствие»[801]. Он отдает предпочтение юной и кроткой сироте по имени Лилла. И тогда сама Виктория сетует на свою наружность: «О если бы моя нескладность превратилась в ее изящество и нежность, и эти мои смелые мужественные черты обрели сходство с ее детским личиком!»[802] Но Зофлойя возражает: «Не называй свою привлекательную наружность нескладной, не поноси свои благородные и властные черты недостойными словами»[803]. И продолжает восхвалять ее: «О благородная неустрашимая Виктория! Запомни мои слова, ведь я истинно люблю тебя и горжусь твоим твердым, неустрашимым духом!»[804] Итак, Зофлойя-Сатана восхищается независимой женщиной, а потому женская независимость и сила изображаются как демонические — в самом буквальном смысле — качества.
В припадке ревности Виктория закалывает Лиллу, и эта сцена, по словам Джеймса А. Данна, «тесно связана с символическим намерением сокрушить ложный идеал женственности»[805]. Открыв же Виктории свою истинную природу, Сатана восторженно говорит ей: «Мало кто заходит по тревожным путям греха так далеко, как отважилась зайти ты», и ее ожидает награда — гибель от рук самого Сатаны (что перекликается с участью Амбросио в «Монахе»)[806]. Тут дьявол злорадно восклицает: «Гляди же на меня, каков я! — я более не тот, кем представлялся, я — заклятый враг всего тварного мира, и люди зовут меня САТАНОЙ! …Так мое торжество над тобой стало полным, и ты разом предана и проклята!»[807] И с этими словами Зофлойя сталкивает Викторию в пропасть. Завершается же роман, по канонам жанра, моралью, которая подтверждает существование страшного духа зла:
Читатель, не сочти этот роман просто за выдумку. Смертные не в силах всегда держать в крепкой узде свои страсти и слабости. Порок приближается постепенно и неприметно, и Лукавый всегда поджидает удобного случая схватить оступившегося человека, он упивается его гибелью! В том, что его козни удаются, мы не смеем усомниться, ибо как иначе объяснить все те ужасные и противные природе преступления, которые порой совершают люди, впавшие в соблазн? Или следует предположить, что любовь ко злу рождается внутри нас (что было бы оскорбительно для Божества), или следует приписать ее наущениям адских сил (что представляется более разумным)[808].
Чаще всего подобные попытки готических авторов объявить свои мрачные, полные суеверий романы душеполезным чтением, стоящим на страже общественной нравственности, мягко говоря, отдают лицемерием, однако такие назидательные концовки уже сделались своеобразной частью стандартного протокола литературной готики. По мнению Данна, неизбежность страшного конца, постигшего Викторию, тоже обусловлена исключительно требованиями жанра:
Что в целом типично для готического жанра в литературе, в романах Дакр не видно попыток примирить крайности: с одной стороны, совершается настоящее идеологическое освобождение — ведь Дакр избавляет своих героинь от участи пассивных страданий, которые так часто изображались и даже требовались законами жанра; с другой же стороны, ее героини отрекаются от своей «женской» участи и ищут нечто вроде сексуальной справедливости, но в итоге оказываются катастрофически «мужеподобными», эгоистично сластолюбивыми и агрессивными[809].
Мы согласны с анализом Данна в том, что в «Зофлойе» можно наблюдать «настоящее идеологическое освобождение», пусть и эфемерное, но при этом оказывается невозможно хоть на каком-нибудь основании вырваться за стесняющие жесткие рамки. Притом что все это действительно объясняется условностями готического жанра, мы бы сказали, что недостижимость цели не так уж сильно обусловлена нерушимостью гендерных ролей. Да, у Виктории нет шанса обрести истинную свободу, но ее обретение кажется столь же безнадежным делом и для других персонажей, вроде Амбросио у Льюиса. Готический бунт, подобно бунту Сатаны, всегда с самого начала обречен на поражение. Это не мешало более или менее противоречиво настроенным читателям — Байрону, Перси Шелли и многим другим — высоко ценить этих неудачливых антигероев, видя в них славных бунтарей. Вполне вероятно, и Виктория тоже могла кому-нибудь понравиться, хотя это предположение трудно подкрепить, поскольку нам мало что известно о живой реакции на книгу читателей-современников, помимо высказываний критиков-профессионалов (о чем вскоре еще пойдет речь).
Столь же скудные биографические сведения сохранились о личности женщины, скрывавшейся под псевдонимом Шарлотта Дакр. Вероятно, ее настоящее имя при рождении было Шарлотта Кинг, а может быть, и Рей, и родилась она в 1771 или 1772 году. Всего она выпустила четыре романа, из которых «Зофлойя» был вторым по счету[810]. В свое время Дакр так прославилась, что Байрон упомянул ее в сатире «Английские барды и шотландские обозреватели» (1809), а в примечании к строкам пояснил, что она сочиняла в духе «Монаха». И Перси Шелли, и Алджернон Суинберн называли «Зофлойю» в числе своих любимых романов. Критики же были настроены, мягко говоря, не всегда столь восторженно. Например, обозреватель из The New Literary Journal заявил в своей весьма грубой и беспардонно-оскорбительной рецензии на «Зофлойю», что автор этого романа «поражен тягостным недугом — личинками дури в мозгу»[811]. Неудивительно, что обозревателей огорчал уже тот факт, что «Зофлойю» написала женщина, и один из критиков сетовал:
эти книги пронизывает такая чувственность языка и намеков, какой лучше бы никогда не знать и не передавать нежному женскому перу; а еще на их страницы выливается такое поразительное распутство и бесстыдство, каким лучше было бы никогда не возникать в нежной женской фантазии[812].
Такие гендерно обусловленные нападки, впрочем, не помешали романам Дакр стать весьма популярными, и «Зофлойя» выходил из печати дважды, а потом его перевели на французский и немецкий языки и выпустили еще в виде сокращенной брошюрки под названием «Венецианский демон» (The Daemon of Venice, 1812)[813]. Отец Дакр, банкир и писатель Джон Кинг, еврей по происхождению, был знаком с Годвином, Байроном и Шелли. Сам он был своего рода политическим диссидентом и позднее оказался замешан в нескольких скандалах (в ходе одного из которых его обвинили в сексуальном преступлении). Его дочь, имея еврейские корни и такого отца, вероятно, с ранних лет ощущала свою непохожесть на других. Очень трудно, отчасти из‐за отсутствия биографических сведений, составить представление о взглядах Шарлотты Дакр на политику и гендерные проблемы. В своих сочинениях она критиковала феминисток вроде Мэри Уолстонкрафт, но это вовсе не означает, что сама она примыкала к стану тех, кто требовал от женщин сидеть дома, склоняться перед мужским авторитетом и держать все страсти под плотно запертой крышкой[814].
Адриана Крачун придает большое значение псевдониму Шарлотты Дакр — Роза Матильда, — под которым она публиковала стихотворения в газете The Morning Post (а делала она это с 1803 по 1814 или, возможно, 1822 год). Что любопытно, в этом литературном псевдониме соединились оба имени, под которыми фигурировала в «Монахе» женщина-демон. По мнению Крачун, выраженная Дакр «сознательная и публичная солидарность с демонической героиней Льюиса осложняет любые попытки принять за чистую монету моралистические элементы в ее сочинениях»[815]. Пожалуй, назидательные увещевания Дакр можно толковать и иронически, хотя большинству ее читателей-современников такой способ прочтения, вероятно, не приходил в голову. К тому же остается открытым вопрос о том, имелись ли у нее самой иронические намерения и испытывала ли она что-то вроде символической симпатии к дьяволу (в целом на это мало что указывает). В The General Review (1808) отмечалось, что «„Зофлойя“ не претендует на место в ряду моральных сочинений», и Крачун с этим соглашается: ей хочется отнести этот роман к «аморальной» традиции, к которой принадлежали маркиз де Сад и Мэтью Грегори Льюис