Инфернальный феминизм — страница 56 из 151

[887].

Однако стокеровский текст не дает достаточных оснований для такого — потенциально привлекательного — толкования тех приманок, которыми Дракула мог обольщать своих прислужниц. В отличие от Готье, Стокер не восхвалял чувственные радости и не был бунтарем, и, чтобы выжимать из его романа такие смыслы, нужно довольно грубо извращать текст.

После смерти Люси становится вампиром и начинает нападать на детей, то есть превращается в одно из ведьмоподобных созданий вроде трех невест Дракулы из его замка. В связи с этим Деметракопулос размышляет: «Читательницы, обремененные тяготами материнства, могли, как мне кажется, находить в этих эпизодах отдушину для своей подавленной враждебности к собственным материнским „обязанностям“ и ролям»[888]. Итак, откровенные злодейства Люси совершенно неубедительно трактуются как символическое освобождение от патриархального гнета. Если мы согласимся с гипотезой о том, что Стокер иносказательно затрагивал в своем романе феминистские проблемы, то «Дракула» действительно оказывается довольно наглядным примером демонизации феминизма, где демонические мотивы использованы для очернения женской борьбы за независимость.

Деятельность Люси на злодейском поприще обретает кровавое завершение, когда герои романа, мужчины, выслеживают неприкаянный призрак, проникают в ее гробницу и вгоняют кол ей в сердце, а потом отрезают голову. Ван Хельсинг велит Артуру: «Бейте, ради Бога», и пока совершается это ужасное дело, мужчины, собравшиеся вокруг, непрерывно молятся. Потом доктор Сиуорд записывает у себя в дневнике, что это было «мертвое, бездушное существо, дьявольская насмешка над чистотой и непорочностью Люси»[889]. Как и в новелле Готье, христианство и власть Бога оказываются верным средством, помогающим избавиться от нечистых похотливых женщин. А еще эта сцена очень напоминает развязку «Кармиллы»: здесь тоже представители разных типов мужского авторитета — вооруженный освященными облатками профессор медицины (а также различных неуточненных гуманитарных дисциплин), психиатр, английский аристократ и американский ковбой — единым строем идут очищать землю от демонической женской силы.

Мину же, совсем не похожую на Люси, Ван Хельсинг именует одной из божьих женщин. И все-таки даже ей грозит опасность стать вампиром. Во время одной встречи с Дракулой Мине приходится пить кровь из раны на его груди. Это странное кормление грудью — еще один пример смешения гендерных границ, которое, похоже, постоянно происходит в вампиризме. Еще эта сцена заставляет вспомнить Сатану-гермафродита (часто изображавшегося с женскими грудями), известного по христианской иконографии, а также Бафомета со знаменитой гравюры 1855 года из книги Элифаса Леви. Этот непристойный поцелуй в столь неподходящее и нечистое место (рану), к которому Дракула понуждает Мину, можно счесть и аналогом обряда, якобы совершавшегося ведьмами, когда они, клянясь в верности дьяволу, целовали его в задний проход. Отметина на лбу, которая появляется у Мины от облатки для причастия, ассоциируется с той отметиной, которую Сатана, как считалось, отпечатывал на своих поклонниках (во многих преданиях — как раз на лбу), а также с апокалиптическим «начертанием имени» зверя, которое получают поклоняющиеся ему (о чем упомянуто в Откр. 14: 9–10)[890]. Ван Хельсинг называет случившееся «вампирским крещением кровью», что, пожалуй, наводит на мысль об особом крещении, какому дьявол подвергает своих приверженцев.

В развязке романа Ван Хельсинг защищает Мину от невест Дракулы, поместив ее в круг, выложенный из святых облаток, «из которого она не могла выйти и в который они не смели войти»[891]. Этот круг отчетливо обозначил границу между приличными и неприличными женщинами. Невесты кричали ей: «Приди же, сестрица! Иди к нам! Иди, иди сюда!»[892] Клайн доказывает, что эти призывы, похожие на зов сирен, должны были напоминать читателям-современникам о том, как суфражистки проводили публичные собрания и убеждали домохозяек из толпы примкнуть к их движению[893]. Тогда ужас, какой нагоняют на Мину попытки невест-вампирш выманить ее из защитного круга, свидетельствует о том, что ее все еще сдерживают оковы патриархального уклада, с которыми она добровольно и полностью смирилась, и что ее можно благополучно вернуть в лоно общества, в отличие от ее подруги Люси. Мы не уверены в том, что столь уж многие тогдашние читатели действительно трактовали эту сцену как специфическую аллегорию вроде этой, где под личинами вампирш были выведены феминистки-агитаторши. Но в более расплывчатом смысле в вампиршах, наверное, видели олицетворение всех тех качеств, которые не полагалось выказывать хорошей викторианской женщине: ей не разрешалось быть сексуальной, властной и отвергать материнские чувства. Впрочем, здесь стоит напомнить о том, что в то время многие феминистки, напротив, во всеуслышание говорили о благородстве материнства и придерживались столь же строгих сексуальных идеалов, что и остальные члены общества, — если не более строгих. Это их противники любили мазать женщин темными красками — примерно такими же, какими вымазаны стокеровские кровожадные преступницы.

Мизогинная демонизация женщин и академические контртолкования

Итак, в романе Стокера изображено нечто весьма похожее на колдовство и сатанизм, а еще в нем метафорическим образом затронуты вопросы феминизма. Является ли «Дракула» профеминистическим и/или просатанистским произведением, уже совершенно другой вопрос, и нам кажется, что правы те, кто истолковывает его ровно противоположным образом. Тем не менее понятно, что «Дракула» определенным образом объединяет (окарикатуренный) феминизм с сатанизмом. Кроме того, во всех трех вампирских историях, которые мы здесь рассмотрели, вампирами выступают или женщины (как у Готье и Ле Фаню), или преимущественно женщины: четыре из пяти вампиров в тексте Стокера — женщины, а самого графа явно интересуют исключительно женщины. Он никогда не превращает в вампиров мужчин, хотя ему предоставлялось множество случаев проделать это и с Джонатаном Харкером, и с Ренфилдом, он же упорно пытался пополнить свою свиту Люси и Миной, а в замке у него уже имелись три спутницы. К тому же ему приписывались и некоторые элементы женственности — например, когда он «вскармливал» грудью Мину.

В каждом из трех произведений вампиры враждебны христианству, и представители церкви и патриархального порядка более или менее ясно выражают мнение, что эти существа действуют заодно с Сатаной. У Готье и Стокера вампирши наделены еще и некоторыми дьявольскими чертами, а отношения Дракулы с женщинами описаны так, что напоминают отношения дьявола с ведьмами. Поэтому, пожалуй, можно смело утверждать, что вампирши являют собой сатанинскую женскую альтернативу патриархальному христианству. Во всяком случае, у Стокера и Ле Фаню эта альтернатива не изображается под положительным или хотя бы неопределенным углом зрения. Однако, если рассматривать эти тексты как элементы более обширного готического корпуса, где часто присутствует довольно двусмысленное отношение к злодеям, тогда появляется хотя бы небольшая возможность истолковать образы вампиров как нравственно неоднозначные или даже привлекательные в их тяге к нарушению норм. Не исключено, что некоторые читатели XIX века могли воспринимать их с оглядкой на эти жанровые условности.

Впрочем, вероятно, не по этой причине некоторые нынешние исследовательницы-феминистки сделали из вампиров и вампирш героев и героинь. Как уже упоминалось во введении, этих исследовательниц скорее следует рассматривать как создательниц новейшей разновидности дискурса, касающегося инфернального феминизма. Раньше уже приводились примеры их рассуждений, но есть и множество других. Например, Нина Ауэрбах считает (как в своих исследовательских работах, так и в частной жизни) вампира «тайным талисманом, защищающим от жизни „девушки-красавицы“». Вот как она поясняет эти слова: «Считалось, что вампиры представляют угрозу для женщин, но лично меня они оберегают от таких неприятностей, как корсеты, каблуки-шпильки и чужое одобрение». Ауэрбах даже рассказывала, что написала свою весьма знаменитую книгу «Наши вампиры — мы сами» (1995) отчасти для того, чтобы «вернуть их [вампиров] в женскую традицию, которая не всегда знала собственных союзников»[894]. А в другой, более ранней своей книге, она заявляла, что величайший дар Дракулы — это способность «катализировать потрясающие изменения, дремлющие в женской природе»[895]. Кэрол А. Сенф придерживается сходных взглядов и считает Дракулу освободителем, «проповедником желания, чьим истинным царством должно стать человеческое тело», и замечает, что он рассчитывает на женское «желание обрести такую же свободу от внешних оков»[896].

Сегодня эти идеи не уникальны. Вампирский миф в популярной культуре развился и разросся уже до таких масштабов, что вампиры считаются героями почти так же часто, как и злодеями[897]. Это часть более общей культурной тенденции — героизировать чудовищ и повального любования антигероями[898]. Притом что само по себе это любопытное явление, проистекающие отсюда контрпрочтения оказываются практически бесполезны, если нас интересует в первую очередь ответ на вопрос об авторских намерениях самого Стокера или если мы хотим разобраться в том, как же все-таки понимали «Дракулу» современники писателя. В таком случае сегодняшние откровенно ревизионистские и бунтарские толкования вполне оправданно будет назвать поверхностными и безответственными, — как и определяет Клайн интерпретацию, выдвинутую Деметракопулос