le Juif obscène («этот бесстыжий еврей»)[1546]. Другие — особенно те, кому нравилось все странное, — относились к нему с одобрением. Например, Обри Бёрдслей заметил в одном письме: «Катюль Мендес — мой большой любимец»[1547]. Многие собратья по перу и обозреватели тоже хвалили Мендеса, особенно за его цветистый и изящный (хоть и явно грешивший многословием) стиль.
Очевидно, что Мендес не был строгим приверженцем консервативных буржуазных ценностей — ни в писательском творчестве, ни в личной жизни. Американский критик Ванс Томпсон (1863–1925) в книге, опубликованной в 1900 году, назвал его «истинным декадентом», а о молодом Мендесе написал так: «Он писал редкостные стихи — исступленные, сладострастные, бредово-порочные, — потому что была на нем звериная отметина первородного греха»[1548]. В начале писательского пути Мендеса оштрафовали и посадили в тюрьму за написанную им комическую мелодраму, где персонажи спят с трупами и глумятся над религией. Кроме того, в молодости он слыл самым порочным человеком в Париже (а завоевать такую репутацию явно было делом непростым)[1549][1550]. Через все его творчество проходят антихристианские темы, и во многих стихотворениях едко высмеивается христианская добродетель. Церковь часто выступает в его поэзии врагом личной свободы человека, особенно в эротической сфере, а религиозное чувство вины, порождаемое сексуальной невоздержанностью, объявляется чепухой[1551]. Сатана фигурирует как символ праведного бунта, например, в «Дурном выборе» (1876), где говорится, что Христос совершил ошибку, когда не встал на сторону Сатаны и не взбунтовался против своего отца. Дьявол олицетворяет joie de vivre (радость бытия) и в «Чуде Богоматери» (1872), где он приносит веселье в монастырь, чтобы разогнать царящий там унылый и суровый дух[1552]. В личной жизни Мендес никогда не упускал случая погулять. Известно, что он напропалую изменял и первой, и второй женам, поговаривали еще, что он старательно разыгрывал антигероя[1553]. Поскольку Мендес все время оставался на виду, регулярно писал (и о нем писали) в главных газетах, весьма вероятно, что многие читатели знали о его сомнительных похождениях и воспринимали «Мефистофелу» именно сквозь призму этих слухов.
Мендес всерьез интересовался не только эротикой, но еще и эзотерикой, что явствует из его сборника стихотворений под названием «Геспер» (1872). Там фигурируют сведенборгианские темы и предлагаются обширные толкования мистического учения шведского мыслителя. Впоследствии влиятельный розенкрейцер Станислас де Гуайта (1861–1897) в своей книге 1885 года серьезно и основательно рассуждал о вкладе Мендеса в эзотерическое знание[1554]. Мендес восхищался Элифасом Леви, которого знал лично, и даже познакомил с ним Виктора Гюго[1555]. Эта личная дружба с великим оккультистом представляет интерес (как мы еще увидим), поскольку в «Мефистофеле», похоже, имеются аллюзии на Бафомета из книги Леви.
Роман был принят в целом хорошо. Анри Бауэр, писавший для L’ Écho de Paris, назвал его «замыслом тонкого и обаятельного поэта, мечтой художника-мастера, проницательного и утонченного»[1556]. Он заверил читателей в том, что «фарисейство читателей-буржуа нигде не сможет придраться к морали этой прекрасной книги»[1557]. Александр Бутик из символистского журнала La Plume начал свой обзор с того, что назвал Мендеса «одним из первых писателей нашего времени», а потом похвалил «Мефистофелу» как его «главное произведение в прозаическом жанре»[1558]. Бутику, похоже, очень понравилась Софор в качестве «нарушительницы законов жизни, божественных законов или законов природы», а еще его восхитило, как, «чтобы изумить наши глаза, усладить наши уши, он [Мендес] дал своему романтизму великолепным потоком излиться на бесноватые страницы, служа богохульную мессу во славу мужественной любви»[1559].
Как уже упоминалось, «Мефистофела» очень хорошо продавалась и сделалась чем-то вроде культового романа и знакового декадентского текста. Например, в «Зеленой гвоздике» (1894) — опубликованном анонимно сатирическом roman à clef («роман с ключом») Роберта Хиченса (1864–1950), — этот текст символизирует морализаторскую нетерпимость: старый генерал, поспорив с лордом Реджи (чей портрет списан с лорда Альфреда Дугласа), забирает у него эту книгу и сжигает[1560]. Если верить Джанетт Фостер, «Мефистофела» переиздавалась около полудюжины раз по-французски и по-английски между 1890 и 1910 годами. Барбара Грир утверждала, что с 1892 по 1899 год роман выходил в США по меньшей мере четыре раза, и высказывала предположение, что, вероятно, книга печаталась по-английски в Париже, а потом ее незаконно переправляли в Америку. Нам же не удалось найти ни одного английского перевода ни в одном библиотечном каталоге, и есть некоторые сомнения, что эти переводы вообще существовали[1561]. Впоследствии роман был забыт и не переиздавался до 1993 года, когда было выпущено новое французское издание.
Вскоре после выхода первого издания романа произошел скандал, вызванный спорами о том, кто мог послужить реальным прототипом Софор. Уже в наши дни исследователь Майкл Р. Финн предположил, что имя Софор д’ Эрмеленж могло в шутку отсылать к имени непорочной героини Рашильд — Эрмионы де Массианж из «Минетт» (1889). Однако в ту пору Жан Лоррен заявил, будто портрет Софор списан с самой Рашильд — возможно, в отместку за то, что та отвергла Мендеса, пытавшегося соблазнить ее[1562]. В другой публикации Лоррен намекал на связь между образом Софор и еще одной дамой, и этот намек уже возымел серьезные последствия. В декабре 1891 года L’ Écho de Paris напечатала статью Лоррена о юности некой Матильды де Морни (1863–1944), больше известной как Мисси, которую он назвал «Мизи, ставшей недавно Мефистофелой Мендеса». По словам Лоррена, эта изуверка и злодейка стала причиной гибели новорожденного ребенка одной из своих подруг. За эту статью, необычайно задиристую даже для такого заправского скандалиста, как Лоррен, его привлекли к суду и оштрафовали на внушительную сумму — 3000 франков[1563].
Притом что на Мендеса явно повлияли медицинские труды, где лесбийство рассматривалось как разновидность наследственной дегенеративной болезни, сам он тоже, возможно, стал источником влияния на других. Об этом говорит Хэвлок Эллис, бегло упоминая «Мефистофелу» при обсуждении «женщин-инвертов» в работе «Исследования психологии секса: сексуальные инверты», опубликованной через семь лет после книги Мендеса[1564]. Прежде чем написать свой авторитетный труд, Эллис съездил в Париж и пробыл там три месяца, активно беседуя с французскими литераторами, которые затрагивали тему гомосексуальности в своих произведениях[1565].
Ад, гомосексуальность и сатанинская гордость: опровержение предсмертной проповеди Магало
А теперь давайте рассмотрим некоторые ключевые сцены и темы этого романа. Вначале мы ознакомимся с красноречивой тирадой Софор в защиту гомосексуальности, где заодно она признается в принятии демонизма и даже в солидарности с Сатаной. Наиболее мощно эти убеждения выражены в мысленном отказе (во внутреннем монологе) от осуждения собственного образа жизни.
Магало, лежа на смертном одре, обращается к Софор с длинной речью-проповедью, надеясь наставить ее на путь истинный. «Правота — за буржуа, — заявляет она. — Они живут спокойно и спокойно умирают»[1566]. Бог, утверждает она, карает тех, кто преступает его законы, и лесбийство придумал Сатана: «Это он, должно быть, надоумил женщин ласкать друг друга, чтобы погубить нас и чтобы разозлить Бога»[1567]. И она сама, и Софор, заключает Магало, — жертвы бесовской одержимости. Рассказчик воздерживается от высказывания каких-либо собственных соображений по этому поводу. Ближе к началу романа он указывает на параллели между демонологическим понятием об одержимости нечистыми духами и кривляньем истеричек, пациенток Шарко, и замечает, что, если такие злые существа действительно способны вселяться в людей, «тогда в баронессе Софор д’ Эрмеленж наверняка обитает какой-нибудь мрачный бес или мрачная бесовка — ведь эти искусители наверняка бывают обоих полов: более грубые — мужского, а более коварные и вкрадчивые — женского»[1568]. Этот бес, сообщает рассказчик, и наделил Софор «нечистой славой и не ведающей сомнений гордостью за несравненный грех»[1569].
Гордыня Софор не дает ей прислушаться к словам Магало, хотя поначалу они и приводят ее в смятение. Вернувшись домой, она мысленно опровергает слова умирающей подруги, и ее мысленный монолог оказывается не менее убедительным, чем выслушанная проповедь Магало, и уж точно — более поэтичным и трогательным: