Ингрид Кавен — страница 30 из 45

Ну и что, что Улисс не заткнул себе воском уши, его сжигало любопытство, он хотел услышать это восхитительное пение и предпочел – что за картина! – слушать его связанным по рукам и ногам… Можно обойтись и без Улисса. В «Тентене» есть другой моряк, капитан Хаддок, который преспокойно живет в чудном замке Муленсар до того самого времени, пока донна Бьянка Кастафьоре не появляется у него со своим попугаем, драгоценностями, своим учителем пения господином Вагнером и не посылает со своими благородными манерами всю его жизнь к черту, при этом есть еще телевизор со всеми его проводами, и учитель Турнесоль разбивает об него лоб. Хаддок ставит себе на голову этот ящик, а дива берет верхние ноты «Арии драгоценностей»: «О-о-о-о! Мне сме-е-ешно, ка-а-а-ак я хо-о-о-о-о-ро-ша в э-э-этом зе-е-е-е-ер-ка-ле!» В «Фаусте» это есть: «та-а-а-а-ак хо-о-о-о-ро-ша в э-этом зер-ка-ле, о-о-о! Мне-е-е-е сме-е-е-ешно…» А тем временем, пока Бьянка Кастафьоре выводит свою арию, у нее взаправду крадут драгоценности и вступает служанка Ирма: «Мадам, ваши дра, ваши дра-а-а, ваши го-го-го, ваши драгоценности… исчезли, мадам!»

2. Ночь проклятая

Мимо пригородных пустырей в ранних сумерках медленно движется черный лимузин. На заднем сиденье женщина и мужчина средних лет. У него темный костюм и темный галстук. «Я почувствовал, что вам нужен. Вот и появился». У мужчины правильные черты, мужественное, хорошо вылепленное лицо и приятный голос. Женщина же очень красива. Ей лет тридцать пять: рыжеватые волосы, чуть выступающие скулы, веки во внутреннем углу тронуты серебристыми тенями, на ней облегающее черное платье из блестящего шелка с вырезом «лодочка».

Друг на друга они не смотрят, но в устремленных прямо перед собой взглядах чувствуется взаимное присутствие.

– Мы никогда еще не слушали музыку вместе, – спокойно произносит мужчина.

– Музыка может обмануть.

– А кто хочет быть обманутым? Кто жаждет иллюзий?

– Мы все, – говорит она, и голос у женщины звучит чугь глуховато, это почти шепот. – Я в иллюзиях знаю толк: на песни про любовь всегда есть спрос.

Спину женщина держит прямо, но не напряженно, просто как будто там, на позвоночнике, есть некая точка, на которой держится все ее тело. А на непроницаемом лице, на котором можно увидеть следы былых ожиданий и прошедшего удивления, обосновались теперь усталая заинтересованность и спокойствие: ни презрения, ни надежд.

Они на мгновение замолкают: эти двое слишком много знают об окружающих их вещах, и это знание объединяет. Он нежно берет ее руку в свою, чуть касается губами: «Вы в отчаянии». Электронная музыка пытается копировать звучание механического пианино, как будто где-то в кабачке наигрывают легкий мотив. «Хочу умереть, – произносит женщина равнодушно, как само собой разумеющееся. – Поможете? Я вас не задержу».

Шофер останавливается на обочине. Они выходят и останавливаются на поляне: так они и стоят на невозделанной земле, лицом друг к другу, а позади них до горизонта простирается пустошь.

– Я сделаю это для вас.

– Спасибо. Я устала и хочу отдохнуть. – Тут ее голос оживает, словно начинает звучать колыбельная. – Не заставляйте меня ждать.

Мужчина развязывает галстук, подходит ближе к женщине, так близко, как будто хочет поцеловать, и обвивает галстуком ее шею. Снова звучит кабацкий мотивчик. Мужчина склоняется над женщиной, держа одну руку на ее талии, лицо женщины оказывается совсем близко, она откидывается назад, как будто танцует танго – все происходит как при замедленной съемке, и тело ее неожиданно обмякает – это просто пустая безжизненная оболочка, ничто. За ними вдалеке виднеется железная стена какого-то современного завода, длинный, очень легкий подвесной мост на натянутых канатах, железные тросы, и над всем этим – багровеющие небеса, которые светлеют ближе к линии своего соединения с невозделанной землей, становясь сиреневыми, а потом и вовсе синими.

– Ты и правда очень хороша в этом фильме, очень, – произнес Шарль, нажав на кнопку перемотки на пульте дистанционного управления. Как в первых кинематографических бурлесках женщина поднялась в ускоренном темпе, ожила, как когда умирают «понарошку», мужчина снял с ее шеи свой галстук и быстренько завязал его на собственной, она, как механическая кукла, вернулась, пятясь, к лимузину, который на сей раз на всей скорости отбыл в обратном направлении.

– Эта проститутка Лилу – лучшая твоя роль. Для Лилу кончилось даже отчаяние, потому что все эти благородные господа платят ей за то, чтобы она их выслушала, и выходит, что ей на голову обрушиваются все тайны города, все его помои.

Он нажал на «стоп», и этот механический балет остановился, кадр замер на прекрасном лице женщины, взгляд которой уже ничего не держит на этой земле. Отвращение тоже может сделать человека недосягаемым. Изображение застыло посреди гостиной, где царил легкий беспорядок. Было полпервого, час ночи, он снова заговорил:

– Знаешь, я тут подумал об этой истории, что произошла на прошлой неделе, и просто не могу понять, что я делал в этом Берлине, и вообще на вечеринке гомиков, это я-то, убежденный гетеросексуал, который, конечно, любит музыку, но не настолько, чтобы провести целый вечер среди двух тысяч голубых меломанов. К тому же я терпеть не могу корпоративные вечеринки, где все должны любить друг друга и веселиться, как дети… Ты же знаешь, что я ненавижу бонвиванов и всякие шуточки. И потом, что это был за тип в черном костюме рядом со сценой или это была лесбиянка? Она все время делала какие-то жесты, пока ты пела, и я даже было решил, что это шутка. Мабель сказал, что это сурдоперевордчик… Выходит, там собрались глухонемые гомики? Все – глухонемые? Он сказал, что их действительно в зале пруд пруди, что отмечается даже некая склонность глухонемых к этому делу; в Калифорнии провели статистические исследования, и выяснилось, что среди глухонемых в два раза больше педерастов, чем среди нормально слышащих… Я не понял. «Это значит, что большинство глухонемых трахают друг друга или же что большинство педерастов так хорошо друг друга трахают, что перестают что бы то ни было слышать и говорить?» – спросил я у Мабеля. «Гомики, глухонемые, все одним миром мазаны». Мне там было довольно одиноко среди этих двух тысяч глухонемых меломанов педерастов, может, и не все глухонемые, не знаю…

– Что ты имеешь против педерастов?

Мы к этому времени уже хорошо выпили – час ночи все-таки, полвторого…

– Да не в этом дело. Я физически не выношу подобных сборищ, празднеств… От любых объединений я просто заболеваю, особенно теперь, когда они все такие добрые, такие хорошие, растеряли всю свою агрессивность… Так же противно, как когда возвращаешься в религиозную библиотеку Сен-Сюльпис… Все эти крылышки, такие миленькие кич-травести, глазки влажные… Так и кажется, что все друг друга в купель окунали.

– Во время войны педерасты в Германии носили розовую звезду.

– Все эти клубы по интересам… Скажи мне, какая может быть связь между, например, Жаном Жене и Рёмом?[105] Так нет же, собираются вместе и пережевывают, чем кто от кого отличается… В дело идет самый ничтожнейший общий знаменатель, и вот уже в Великом Всём происходит объединение… Противно, и все.

– Нет… Послушай… Ты не прав…

– Ну, вот и я…

– Подожди! Если хочешь произносить моно…

– …дай мне до…

– …монолог…

– Дай я догово…

– …произносить монолог, то делай это перед стенкой…

– Они боятся одиночества и… Перед какой стенкой? Перед Стеной Плача? – Разговор быстро переходил в стаккато. – Ты не позволяешь мне…

– Тебя не остановить… Ты не слушаешь…

– Кто? Я?

– …никогда не…

– Что? Я?

– Ты! И другие, впрочем, тоже, слушают только, когда я пою. Как в детстве… в детстве меня никто не слушал… Я, наверное, потому и начала петь так рано, в четыре с половиной года.

– Хорошо. Тогда спой, что ты хочешь мне сказать.

– Если хочешь произносить монологи, пожалуйста, перед стенкой.

– Никаких монологов я не произношу. Это ты меня все время прерываешь.

– Да нет, это ты.

– Никогда не понять, кто прерывает кого, я, в конце концов… я поставил запятую, а не точку… Ты решила, что это была точка, ну и начала говорить, так вот, это была запятая, значит, это ты меня прервала. А я, я только продолжил, а ты решила, что это я тебя прерываю.

– Ты сам-то понимаешь, что говоришь? Топай тогда ногой, когда ставишь точку или запятую, иначе не понять…

– Отлично! Ты будешь петь, чтобы заставить себя слушать, а я отбивать ногой точки и запятые, чтобы меня не прерывали… – Я подпрыгиваю и со стуком опускаюсь на всю подошву: это точка. То же самое еще раз, но потом одной ногой я делаю такое движение, как будто что-то вытираю: точка с запятой. – Так? Поехали…

– Послушай, Шарль…

– Можно и руками. Как глухонемые… Да-да, ты же их любишь, все эти меньшинства, маргиналов… Это все гордыня, как ты радовалась, что тебя пригласили после обеда петь под открытым небом в Цитадели в Иерусалиме.

– Я совсем не гордилась, я боялась. Я была смущена, на меня подействовало место, сам дух его, эти разбитые колонны, факелы, которые они зажгли, розоватые камни, песок, вокруг святые места, недалеко Масленичная гора, Гефсиманский сад, откуда доносились какие-то голоса… Да, особенно акустика, невероятная акустика: с одной горы слышно, что говорят на другой, так, как будто кто-то прошептал что-то рядом… шорохи, в воздухе плывут голоса… Ты прекрасно знаешь, я тебе говорила: я не боюсь сцены, даже когда передо мной две тысячи зрителей в промерзшем зале, я не боялась даже в древнем барочном Сан-Паулу, даже в Зоо Паласе в Берлине, где все словно с ума посходили и стали бросаться к сцене… Но там я впервые в жизни безумно испугалась, я почувствовала себя совершенно одинокой: дрожь, головокружение, одиночество…

– Это потому что ты была на иудейской земле и пела перед всеми этими евреями… А ты – немка, немка в Иерусалиме. Ты почувствовала примирение благодаря тому, что предлагала свое пение, как мольбу о прощении за все ваши оскорбления… это была частичная уплата долга в счет великого примирения… вознаграждение, долг за войну. Ты, немка, дочь офицера военно-морских сил вермахта, поешь для собравшихся перед тобой евреев, для еврейского народа… Ты, только ты и твое пение, а перед тобой – они, живые и мертвые, и ты утишаешь обиду своим пением.