Для Вяч. Иванова, автора другой статьи-некролога, в стихах поэта звучит "целая гамма отрицательных эмоций - отчаяния, ропота, уныния, горького скепсиса, жалости к себе и своему соседу по одиночной камере (то есть другому томящемуся человеку. - А. Ф.). В поэзии Анненского из этой гаммы настойчиво слышится повсюду нота жалости" {Иванов Вячеслав. О поэзии Иннокентия Анненского// Борозды и межи. М., 1916. С. 295 (первоначально "Аполлон" 1910, Э 4).}.
С последней характеристикой перекликаются слова Н. Гумилева, сказанные о стихотворении "То было на Валлен-Коски", но имеющие более общий смысл: "Есть обиды свои и чужие, чужие страшнее, жалчее. Творить для Анненского это уходить к обидам других, плакать чужими слезами и кричать чужими устами, чтобы научить свои уста молчанью и свою душу благородству" {Гумилев Н. Письма о русской поэзии. Пг., 1923. С. 75 (первоначально - "Аполлон". 1909, Э 3).}.
В отзыве на "Кипарисовый ларец" Гумилев расширил и обобщил характеристику Анненского: "Для него в нашей эпохе характерна не наша вера, а наше безверье, и он борется за свое право не верить с ожесточенностью пророка. С горящим от любопытства взором он проникает в самые темные, в самые глухие закоулки человеческой души; для него ненавистно только позерство" {Там же. С. 87 (первоначально - "Аполлон". 1910, Э 8).}.
В. Брюсов в рецензии на ту же книгу, отметив и мастерство и оригинальность поэта, подчеркнул: "В общем его поэзия поразительно искренна" и, применив известные слова Баратынского, сказал, что стихи поэта "объединены лица не общим выраженьем..." {Брюсов В. Далекие и близкие. М., 1912. С. 160, 159 (первоначально - "Русская мысль". 1910, Э 6).}.
Позднее другой поэт - Владислав Ходасевич - свел к очень краткой и исключительно мрачной формуле содержание лирики Анненского: "Смерть основной мотив его поэзии, упорно повторяющийся в неприкрытом виде и более или менее уловимый всегда". Мысль о смерти - "постоянный и главный импульс его поэзии" {Ходасевич В. Об Анненском // "Феникс", сборник художественно-литературный, научный и философский. Книга первая. М., 1922. С. 123.}, - считал Ходасевич.
Во всех этих суждениях много общего: констатируются особенности, действительно присущие поэзии Анненского, - острый психологизм, безрелигиозность - неверие в личное бессмертие, перечисляются присутствующие в его стихах мотивы (с непомерным преувеличением у Ходасевича роли мотива смерти как лейтмотива, как доминирующей черты). Некоторые из высказанных наблюдений приобрели впоследствии особую устойчивость, переходя из одной статьи в другую, - в частности, признание мотива одиночества и тоски едва ли не самым главным у поэта. Верно отметили и Вяч. Иванов и Гумилев мотив жалости, внимание к чужим обидам, но тем и ограничились, не сказав о том, чьи это и что это за обиды. Мир поэзии Анненского с его специфическим колоритом оказался для этих критиков замкнутым в себе {Не следует также забывать, что среди критиков Анненского были и такие, которые видели в нем главным образом "служителя" и "мученика красоты" (Бурнакин А. Мученик красоты (Памяти И. Ф Анненского) // "Искра" 1909, Э 3)}.
На самом деле Анненский зорко вглядывался в действительность, не замыкался от нее и чутко откликался на впечатления от увиденного и услышанного - в повседневном ли быту, на улице ли, в деревне ли, в дороге ли во время поездок по России. И от характера впечатлений, то есть от самой жизни, увиденной точно и зорко, зависели тон и колорит стихотворений, часто невеселый.
Дед идет с сумой и бос,
Нищета заводит повесть:
О, мучительный вопрос!
Наша совесть... Наша совесть...
("В дороге")
Или другая дорожная встреча дождливым ранним утром - девочка, "замотанная в тряпки", верхом на лошади:
Лет семи всего - ручонки
Так и впилися в узду,
Не дают плестись клячонке,
А другая - в поводу
Жадным взором проводила.
Обернувшись, экипаж
И в тумане затрусила,
Чтоб исчезнуть, как мираж.
И щемящей укоризне
Уступило забытье:
"Это - праздник для нее,
Это - утро, утро жизни"
("Картинка")
Знойным июльским днем глаза поэта останавливаются на фигурах спящих землекопов, улегшихся после изнурительной работы тут же в поле:
Не страшно ль иногда становится на свете?
Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?
Подумай: на руках у матерей
Все это были розовые дети.
("Июль, 2")
Анненский - большой мастер пейзажа, пейзажа характерно русского. Иногда он отдается прелести созерцания, создает яркие, порою даже умиротворенно-живописные образы ("Ветер", "Ноябрь" в "Тихих песнях", немногое другое). Но пейзаж и вообще картина окружающего мира насыщаются обостренным трагическим смыслом, когда появляются люди, как в процитированных стихах или в стихотворении "Опять в дороге" ("Луну сегодня выси..."): зимняя лунная ночь в северном лесу казалась путешественнику фантастически страшной, но встреча с "дурашным" парнишкой, бродяжничающим в морозы, возвращает "я" поэта к реальности, заставляет устыдиться своих страхов, создает как бы выход из одиночества:
Куда ушла усталость,
И робость, и тоска...
Была ли это жалость
К судьбишке дурака,
Как знать?.. Луна высоко
Взошла - так хороша.
Была не одинока
Теперь моя душа...
Жалость у Анненского не абстрактна. Это жалость к обездоленным, к простому люду. Мотив жалости сливается с важнейшим для поэта мотивом совести и шире - с темой социального неблагополучия, социальной несправедливости. То, чего не замечали современники поэта, стало отчетливо заметным с рубежей более позднего времени.
Для тех, кто писал об Анненском при его жизни или вскоре после смерти, поэзия его - как бы высоко она ни ставилась критиками - находилась "вне политики", "вне злобы дня". А между тем Анненский отнюдь не сторонился ни "политики", ни "злобы дня". Тому свидетельство - стихотворение "Петербург". В нем совершенно прямо сказано об исторической обреченности русской монархии, осуждено и прошлое ее и настоящее, воплощенное в образе императорской столицы и знаменитого памятника ее основателю:
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале,
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Следует добавить, что черновой автограф содержит зачеркнутый вариант "наш хищник двуглавый" {ЦГАЛИ. Ф. 6, оп. 1, ед. хр. 21. Л. 81.} (вместо "орел наш"), который устранен был, очевидно, как цензурно неудобный.
Высокого гражданского пафоса полно и другое стихотворение, обнародованное уже только в книге "Посмертные стихи" (1923). Это - "Старые эстонки", отклик поэта на события 1905-1906 годов в Эстонии, где, как и в других районах империи, революционные выступления были подавлены с большой жестокостью. Стихотворение говорит о том, как тяжело пережил Анненский наступление реакции после крушения первой русской революции и последовавшие кровавые репрессии. В ночном кошмаре поэту являются матери казненных, он пытается убедить их в своей непричастности к гибели их сыновей, а старые женщины выносят ему приговор:
Затрясли головами эстонки.
"Ты жалел их... На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась?
Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!
Добродетель... Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем...
Погоди - вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем..."
"Вероятно, в границах первого десятилетия XX века в русской поэзии наиболее сильными стихами "гражданственного" плана являются "Старые эстонки" и "Петербург" Анненского. У того же Блока 900-х годов стихов такой лирической силы, при одновременной ясной гражданственности, конечно, нет" {Громов П. Ал. Блок, его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 230.}.
Гражданственность у Анненского неразрывно связана с идеей совести. Творчество Достоевского, своего любимейшего писателя, Аннеиский назвал именно поэзией совести {См.: "Он был поэтом нашей совести" // Анненский И. Книги отражений. С. 239.}. Так он имел право назвать и свое творчество. Совесть и у Достоевского и у Анненского - это острое осознание причастности к судьбам пусть даже совсем чужих, далеких, незнакомых людей. И творчество Анненского - не только лирика - пронизано тревогой за человека, за все живое, за все сущее. Жестокости, несправедливости, уродства было в изобилии вокруг поэта - ив житейском окружении, и в политической жизни страны. И как личную боль он ощущал несчастия, злоключения, а то и просто тяготы, выпадавшие на долю других. Отсюда его пристальное внимание к простым людям, ярко запечатленное в процитированных стихах.
События русско-японской войны сильно волновали Анненского, как это видно по его письму из Ялты от 16 сентября 1904 года к E. M. Мухиной {ЦГАЛИ. Ф. 6, оп. 2, ед. хр. 5. Цитату из него см. в кн.: Федоров А. Иннокентий Анненский. Личность и творчество. Л., 1984. С. 29.}, но в своей поэзии он к ним не обращался, однако их дальним отзвуком стало стихотворение "Гармонные вздохи" - печальный полусвязный монолог подвыпившего горемыки, инвалида той войны, стерегущего осенней ночью фруктовый сад и вспоминающего прошлое. Поэт, в чьих стихах недалекий критик-современник усмотрел "эстетическую маниакальность" {Бурнакин А. Литературные записки. Эстетическое донкихотство // "Новое время". 1910, Э 12398.}, человек, которого близкие к нему мемуаристы считали "кабинетным ученым", сумел воссоздать песню, которой засыпающая от усталости крестьянка баюкает ребенка ("Без конца и без начала"), и как живую показать фигуру продавца воздушных шаров, зазывающего покупателей шутками и прибаутками ("Шарики детские"). Очень верно сказал об Анненском Юрий Нагибин: "...он обладал ухом, чутким к разговорной уличной речи, он слышал бытовой говор, знал повадку простых люд