Иное мне неведомо — страница 23 из 28

крыл рот Норы. Пока он это делал, я гладила руку сестры, приговаривая: «Осторожно, Марко, поосторожнее». Мы обработали рану на языке, и я сказала матери: «Наверное, это твоя вина, это ты дала ей что-то не то, когда её кормила». А мать в ответ: «Или виновата ты, ведь несчастья случаются, пока ты смотришь в свой телефон». Несколько дней, сеньор, каждая из нас оставалась при своём мнении. После этого случая Нора не открывала рта и не могла есть, поэтому иногда мы впадали в отчаяние, поскольку она отказалась от нескольких ужинов. Мы с Большой Леей расхаживали по дому, теряясь в догадках, что будет с Норой, что случится с Норой, которая не желает есть, ведь, сеньор, в тех странных вещах, которые происходили с Норой, был какой-то умысел, намерение. Она то не принимала пищу, то не хотела глотать воду, которую мы ей давали, и держала её во рту или выпускала губами, образуя струйки, стекавшие по подбородку. Мать в отчаянии требовала: «Глотай, Нора, глотай! Воду пьют, а не выплёвывают», а я запрокидывала Норе голову, чтобы вынудить её сделать глотки. Но мне было страшновато, сеньор, страшно – как бы моя сестра не захлебнулась.

А через несколько недель, сеньор, произошёл случай в ванне, испугавший меня ещё сильнее.

Дело было так. Я наполнила ванну для Норы, поскольку купание расслабляет её, и к тому же когда я однажды попыталась устроить ей душ, сеньор, то сама оказалась более мокрой, чем она. Поэтому я готовлю Норе тёпленькую ванну, чтобы ей было приятно, чтобы ей было хорошо. Осторожно сажаю сестру на край ванны и перекладываю сначала одну её ногу, потом другую, а затем медленно отклоняю тело назад, и она почти опирается головой о кран, но при этом, сеньор, я слежу, чтобы она не ушиблась. Нору я оставляю в ванне на пять минут, иногда чуть дольше. А потом мою, намыливаю тело и говорю ей приятные слова, чтобы она считала себя красивой. Какой у тебя животик, Нора, какой животик, а какая нежная кожа, какие веснушки на ногах, какое красивое личико, и всё такое прочее, сеньор. Затем наступает момент, когда я её слегка окунаю, чтобы вода закрыла и лицо, но всего на несколько секунд, и вытаскиваю до того, разумеется, как она случайно попытается вдохнуть под водой и может захлебнуться. Ну а в тот день, когда я принялась вытаскивать её из ванны после купания, неожиданно не смогла, никак не смогла, ибо Нора так напрягла своё тело, что оно стало похоже на тяжёлую глыбу, накрепко приросшую к морскому дну, сеньор. Или на валуны в реке, которые невозможно сдвинуть с места, поскольку их засосало дно. Случилось так, что и мою сестру будто присосало к ванне, а я никак, даже изо всех сил, не могла вытащить её голову из воды, не могла, не могла. И даже не смогла позвать мать, зная заранее, что она обвинит во всём только меня. Ужасно волнуясь, сеньор, ведь Нора могла захлебнуться, я нащупала сливную пробку и выдернула её с такой силой, что мои ногти, размягченные водой, загнулись, и в те секунды, сеньор, что вода стекала в канализацию, меня не оставляла мысль, что моя сестра умирает, умирает, умирает. Я так испугалась, что у меня полились слёзы из глаз, сеньор, правда, не очень сильно, это и плачем не считается. Но я крикнула Норе: «Что с тобой? Что ты творишь? Что тебе надо?» А Нора молчит себе, молчит, просто молчит, и всё. После ванны, сеньор, когда испуг у сестры немного прошёл, она закрыла глаза. И не открывала их в течение двух дней после того купания. И теперь уже наша мать разрыдалась ближе к вечеру и, глядя в потолок, повторяла: «Вернись же, вернись, я перестала понимать твою дочь, возвращайся, возвращайся». Она обращалась к нашему отцу, а у меня от тоски, сеньор, от скорби сжалось сердце, и в ту же ночь я сказала Норе, которая оставалась с закрытыми глазами: «Норочка, если тебе чего-то не хватает, дай мне знать, ведь я остаюсь здесь ради тебя. А если бы тебя не было, то я уехала бы уже завтра, послезавтра или послепослезавтра, но ты, к счастью, здесь. Нора, это счастье, поверь мне, хотя Большая Лея называет тебя горем, но это оттого, что у неё сдают нервы, а на самом деле она не хочет, не хочет, она не хочет так обзывать тебя. Ну а если ты чего-то пожелаешь, то достаточно послать мне сигнал, просто дай знать, намекни, найди способ показать, но только не так, как сегодня, Нора. Ведь ты губишь нас, ты умертвишь меня, Нора, ты меня убьёшь». И тогда моя сестра, сеньор, снова открыла глаза.

В общем, проделки Норы разбередили мне душу, сеньор, ведь в страданиях я разбираюсь слабо. Теперь-то мне понятно, что значит думать об умершем отце и вообще испытывать ностальгию, мне известно, что такое боль воспоминаний о прошлом. Я понимаю время и то, что в прошедшем всегда присутствует доля печали. Впрочем, страдания как таковые мне неведомы, или, быть может, я знаю о них недостаточно. Поэтому зрелище подобных поступков моей сестры вынуждает меня мучиться, ибо мне понятна их суть, я умею заботиться о Норе, а если она не позволяет мне этого делать, то в таком случае я ничего не понимаю в этой жизни. После того происшествия в ванне она будто не замечала нас, её взгляд не задерживался ни на мне, ни на маме. И каждый раз, когда мы подавали ей обед, ужин или чистили кусочек фрукта, она сбрасывала ножи на пол, причем они всегда падали близко к её телу. А однажды мы застали её бьющейся головой о спинку кровати. Случалось, что тело Норы напрягалось так, что становилось невозможно сдвинуть её с места. Поскольку она стала делать это всё чаще, мы постепенно перестали спускать её в гостиную, опасаясь, сеньор, что не сможем отнести Нору на спине – так сильно она напрягала свои мышцы. В результате Нора оставалась прикованной к кровати, и мне показалось, что, вероятно, именно этого она и добивалась с помощью своего немого жестокого для нас языка. Иногда я ложилась рядом с ней и говорила: «Норочка, не хочешь ли спуститься во дворик? Может, принести тебе немного землицы? Почитать тебе? Спеть?» И даже наша мать, взвинченная и заплаканная, бродила по дому, напевая: «Герань, лаванда, тюльпаны, камелии, бегонии, азалии», чтобы отвлечься, сеньор, ведь она тоже не понимала, что происходит со старшей дочерью. Так она и воспевала цветы, словно муж всё ещё был при ней. А из моих глаз – ни слезинки, зато в животе у меня пылает пламя, пока я пытаюсь понять, сеньор, пытаюсь разобраться и не смириться с тем, что да, действительно, мир убивает себя.

У меня был неподвижный пёс

Мэр отменил августовские праздники, поскольку ему казалось непристойным отмечать их, когда он абсолютно уверен, что приближается конец света. В посёлке ходили слухи, что он подготовил подвал своего дома к наступлению конца света, завалив помещение подушками и думками, ибо считал: мир разлетится на тысячу осколков и обязательно какой-нибудь из них угодит в него и в его семью. Одна только мысль о том, что это может вызвать боль у его шести дочерей, сводила мэра с ума. Во избежание этого единственное, до чего он додумался – сделать свой подвал мягким убежищем.

Однажды в бар Хавьера, под вечер, когда Каталина призналась мне, что на самом деле работа с цыплятами не так уж плоха, потому что, сеньор, после её разочарования в Мигеле сыроварня перестала быть для неё вариантом, пришёл Марко. Он припозднился, потому что после случая с Эстебаном семейство Долорес не давало ему передышки и требовало не только пасти скот, но и собирать фрукты, полоть сорняки, вести переговоры о покупке новых земельных участков и даже готовить еду для остальных батраков. Короче, сеньор, его наказывали, считая плохим человеком, и от этого у меня сводило желудок, ведь хуже Долорес людей невозможно найти, достаточно вспомнить, что случилось у них с моим отцом. Так вот, появился усталый Марко и сказал: «Слыхали о решении мэра?» Каталина, широко раскрыв глаза, покачала головой. «Ну, он утверждает, что – да-да-да, что на второй неделе сентября пройдут гулянья, у нас будет играть оркестр, проведут показ скота и конкурс женской красоты». Каталина закатила глаза от радости, а Марко добавил, что мэр сделает это ради Эстебана, поскольку тот столько раз сумел избежать смерти, что заслуживает отпраздновать его уцелевшую жизнь. Затем Марко повернулся ко мне и очень серьёзно сказал: «Лея, я тут подумал…», но в этот момент появился Хавьер и заявил: «Лея, Лея, если ты будешь участвовать в конкурсе красоты, я проголосую за тебя, ведь никто не сравнится с тобой в красоте». Все мы умолкли, сеньор, потому что эта фраза, казалось, исходила не из уст Хавьера, и даже его собственное тело при этом приобрело странный вид, а лицо исказилось, рот сморщился. Такие слова не сочетались с его голосом, потому что Хавьер их никогда не произносит, Хавьер предпочитает слегка улыбаться и общаться почти незаметными жестами. Я не смогла сдержать удивления на своём лице, хотя Каталина говорит, что оно выражало лишь некоторое недоверие.

Я потеряла дар речи, как растение, потому что Хавьер никогда, сеньор, ни разу в жизни не называл меня красивой. А я так долго ждала этого момента, что не знала, что и сказать, поскольку всегда представляла, что, когда Хавьер наконец назовёт меня красоткой, я подпрыгну от радости, и даже воображала, как иду к алтарю, сеньор, и скрепляю мою жизнь с ним, но это было в прошлом, в прежние времена и в другие годы.

Услышав такое, сеньор, я уверилась в том, что Хавьер с момента появления у него жеребёнка старался меня полюбить в ответ, зная, что я сохла по нему с раннего детства и потому что он был одинок. А я начала отказываться – «нет-нет-нет», и все решили, что я не желала участвовать в этом конкурсе за всё золото мира. Вы можете себе представить, что я думаю об этих вещах, но в действительности это не так, и мой отказ был вызван тем, что всё моё тело словно горело и вот это, сеньор, и вправду означало конец света. «Не хочу, чтобы ты меня сейчас любил, потому что стремлюсь учиться любви, но с тобой мы бы научились совсем другому», – хотела я сказать ему, однако промолчала. А Марко снова за своё: «Лея, я просто хотел сказать тебе, что если ты…», но Каталина опередила его и объявила: «Если конкурс красоты в этом году выиграю я, то мне сделают операцию на ноге за деньги, которыми меня премируют».