— Атас! — раздавался резкий крик, и мы, как-то запихивая их под одежду, пролетали под тёмной аркой в светлый переулок и рассыпались. Потом был сбор, сравнение богатств.
Потом было падение интереса и — новый бум. Вдруг кто-то (конечно, не я, у меня никогда не было «связей и каналов»), вдруг кто-то шептал, что в пятом дворе есть что-то, представляющее интерес для того, кто хочет выглядеть элегантно. Самого налёта на пятый двор я не помню, помню лишь блистательный результат: у многих из нас появились не очень длинные, типа кашнэ, кусочки технической байки — необыкновенных, невиданных раньше, нереальных цветов. У меня оказалось целых два куска — один — необыкновенно жёлтого, канареечного цвета, другой — такого розового, какого я не встречал больше никогда.
Строгая жизнь тех лет не могла, конечно, допустить того, чтобы такие цвета имела одежда, даже женская — цвета эти были несовместны с эпохой, дерзко противоречили ей — и это мы остро чувствовали. Помню, что дома я эти немыслимые кусочки сразу спрятал — и вовсе не из-за их происхождения, а — из-за цвета, очень чётко понимая его недопустимость. Помню, мне больше нравился ярко-розовый (явно более недопустимый) — но во время тайных примерок обнаружилось, что он слишком короток, не охватывает шею. Пришлось выбрать другой. Помню, как я с соучастниками, держа этот свой стяг за пазухой, приближаюсь к Невскому. Разумеется, подходя к нему по чинным, благопристойным улицам, мы соответственно себя и вели… Но — Невский!.. На Невском 87 можно то, что нигде больше нельзя — и хоть здесь легче всего получить и наказание за твою дерзость, но это уже совсем другое дело: на миру и смерть красна! Сколько ярких фигур отразили тусклые зеркала на углу Невского и Литейного, фигуры страусиной стати и павлиньей окраски дерзко отражались в них тогда. Да — мужество требовалось немалое, чтобы тогда так нарядиться. И думаю, что всё же это, а не решения Политбюро, изменило нашу жизнь.
А вот и мы на подходе! В ближайшей к Невскому подворотне наматываем на шеи свои стяги-кашнэ, выходим на Невский, идём дерзко-неуверенно-небрежной стаей — косимся — как впечатления? Вроде бы смотрят!.. Но — с восхищением ли? — терзает вопрос.
Помню, как я иду уже один (видно, нетерпение и азарт оказались острее, чем у других) через Аничков мост. Потом, через много лет, я прочёл вдруг у Бунина — про это же самое место, про это же состояние: «…я молод был, безвестен, одинок…» Как защемило сердце! Как это точно!
Тогда, в наступающие дерзкие времена, даже не имея вещей, можно было выглядеть вызывающе: низко натянутая кепка или шляпа, воинственно поднятый воротник… но главное потрясающее открытие тех лет — хождение без шапки… Как — без шапки? Зимой?…Да — представьте себе — вот так!
Дальнейшие мои успехи в сфере элегантности были связаны с барахолкой… ну а с чем же ещё? Официальная мода и швейная промышленность по-прежнему были суровы к населению.
Барахолка располагалась тогда на Лиговке, на пустыре возле пересечения её с Обводным. Там, ясное дело, не было роскоши, но были ощущения поиска, неожиданности. Общее возбуждение, отрывистые разговоры, уникальные личности, таинственные передвижения.
Первым моим интересом был «радиотехнический» — о котором я уже рассказывал. Но совесть не долго мучила меня — вскоре барахолка отплатила мне в полной мере!
После восьмого класса я целое лето работал у отца «на плантациях» (про это я расскажу как-нибудь), и, обогатившись, я отправился на барахолку. Сердце колотилось. Никакой тусклый магазин не мог вселить такие чувства, вызвать такие волнения и надежды! Не прошло, наверно, и часа, как я был уже у себя дома — в огромной серой пупырчатой кепке, оттопыривающей уши, а также — в пошитом из этой же толстой, негнущейся ткани костюме, едва достающем до запястий и щиколоток.
— Ну как… ничего, а? — разводя руки, показывая рукава, растерянно спрашивал я у родителей.
Они молчали. Отца явно подмывало веселье, но он сдерживался. Мать была расстроена, но молчала. Только бабушка бодро проговорила:
— Ну что ж — конечно, ничего! Всё-таки вещь!
Потом они тактично вышли. Я продолжал быстро ходить по комнате, поглядывая на себя в зеркало и всё более падая духом. То, что меня радостно потрясло вначале — абсолютная необычность материи — именно это теперь пугало и угнетало меня. А вообще — материя ли это? — задавал я себе философский вопрос. — Похоже, что нечто из совсем другой оперы… может, какая-нибудь электроизоляция для высоких напряжений? Да — что-то явно необычное, — я точно уже пришёл к этому выводу.
— Ну и пусть изоляция — зато теперь молния не убьёт! — я внезапно захохотал. Испуганные родители заглянули в комнату. — Ничего… ничего… всё в порядке! — отмахнулся я. Родители скрылись.
И что меня насторожило больше всего — что кепка и костюм были одного цвета и даже одной ткани… но так ли это хорошо? — вот в чём я теперь сильно сомневался… хорошо ли, когда всё одного цвета, тем более такого?
Главное, что смутно почувствовал я за этот день, — не этот костюм… я чувствовал, что он исчезнет в бездне, как всё, тем более не жаль, когда исчезает в бездне такое (и действительно, больше я этого костюма не помню)… но меня смутно и очень сильно волновало другое, более важное, от чего отделаться будет гораздо труднее, если вообще возможно… я сам. Оказывается, я очень страстный человек — не то что способный на безумные поступки, но даже весьма склонный к ним! Я вспомнил, как горело моё лицо, когда я совершал эту сделку, которая казалась мне не просто удачной, а необыкновенной, поразительной, восхитительной! Я вспомнил, как срывался голос, с какой ненавистью я кидал взгляды на моих друзей, почему-то не выражающих восторга от этой удивительной вещи и даже бездарно пытающихся что-то возражать… удивительно, как они не испепелились!
Характерно, что вскоре их не стало, они благоразумно исчезли с моего пути, дабы я их не испепелил — и ещё я вспомнил: оказывается я, с горящими ушами и с этим драгоценным свёртком в руках, домахал от Лиговки до дома, ни разу не остановившись, и даже теперь понятия не имею: по каким улицам и сколько я шёл… мелькали лишь отдельные кадры… Да… ну и тип! Надо запомнить этот случай — и в следующий раз держать себя в руках!..
Но не получалось — и я не раз ещё безумными этими вспышками огорчал себя.
Одежда не только бывает формой торжества и победы — она бывает и символом ужаса, безнадёжности твоей жизни, вроде больничной, тюремной робы!
С мучительным чувством вспоминаю свой наряд, в котором проходила моя первая ужасная любовь… Специально, что ли, издевались боги, подкидывая соответствующий случаю наряд? Это было, когда я поступил уже в институт — и родители, чтобы вознаградить меня за мои успехи, приобрели мне серый, негнущийся, словно из кровельного железа, плащ — и к нему нежнейшую, из какого-то воздушно-розового шёлка, кепку. Я и сам почувствовал сразу, что наряд неудачный, но и любовные дела мои шли крайне неудачно — такая полоса! Сколько я, вздыхая, стоял перед зеркалом, то лихо заламывая тот удивительный крепдешиновый картуз, то перегонял с бока на спину суровые складки под поясом… со вздохом 91 я понял, что если сделан какой-то шаг по отношению к влияниям моды, то это был шаг назад. Наступало время идти в институт. Родители пили чай в первой комнате… я понимал, что если надеть прежний, более-менее нейтральный наряд, то они будут огорчены. Я мужественно направился в свой тяжкий путь.
Влюблён я был в учившуюся на факультете электроприборостроения — ФЭПе — Таню Бологову… ангельское нежное личико, пышные ореховые волосы, тонкая, гибкая, время от времени поднимающая свои волшебные руки к своим пышным кудрям… трепетный, сбивающийся голос… впрочем — сбивался он больше у меня.
Вечером того же дня я мотался вокруг неё, сопровождая к дому — переходя, кажется, Большой проспект, в своём железном плаще, всё время снимая-надевая свой нежнейший картуз, что-то быстро и как бы иронически бормоча — в общем, пытаясь стремительностью движений скрыть недостатки в одежде. По её отчужденности, по её явному неуспеванию — и нежеланию успевать — за моими лихорадочными киданиями я уже чувствовал, что всё пропало: она всё реже поворачивалась ко мне и перестала отвечать на холерические мои речи, замыкаясь в себе. Помню проклятое ощущение прямо чугунного этого плаща, скребущего по тротуару… для похорон любви невозможно было найти удачней наряда! И вот я стою уже один, нелепо отражаясь в тусклой витрине углового магазина. Поворачиваюсь, со вздохом ухожу.
Правда, больше такого позора я не помню… а вообще, если обдумывать эту тему, можно сказать, что должна же, чёрт возьми, быть какая-то поддержка со стороны, хотя бы со стороны одежды!
Но — глупо думать, что наше поколение совсем убито, совсем уж без моды и наслаждений!.. Ах — нельзя выделиться вверх? Так мы выделимся вниз! Сделаем моду из нарушения обычной формы одежды!
Все мои ровесники, конечно, помнят, как нарушающим элементом стал свитер. В набор приличной одежды он никогда раньше не входил: так — для труда, для холода, для леса… И вот — появиться в свитере — просто в свитере, или даже в свитере под пиджаком. Мало кто помнит это время в деталях… и мало кто вспомнит — какой это был важный сдвиг… И не только время менялось — это в воздухе что-то менялось — можно было ходить немножко вольнее! Тут — я должен сказать комплимент советской промышленности, и пусть она, не привыкшая к комплиментам, получит его! Правда, этот её плюс заключался в… неповоротливости, но как знать заранее — что именно окажется неожиданно полезным… Уже ясно, что свитер в такой ситуации — не просто для тепла, а как бы демонстративно, с вызовом — явление опасное, чуждое… в свитерах ходили смутьяны… там было недалеко уже и до бороды. Но советская промышленность продолжала выпускать свитера! То был, пожалуй, единственный случай, единственный её медовый месяц с прогрессом. Потом она снова заняла своё место: на страже вчерашних (и позавчерашних) устоев. Но долго ещё свитер служил формой отличия человека неофициального. В свитер — бедно, но вызывающе одевалась вся демократическая волна тех лет: и физики, и лирики, и художники, и геологи, и туристы… а что они там пели, собравшись у костров? Проконтролируй! Впрочем — геологи и туристы надевали свитера и раньше, но так… а теперь уже это был знак, наша форма!