Иногда промелькнет — страница 16 из 32

Потом, ясное дело — ко всему, с риском завоёванному авангардом, приходит за какие-нибудь одно-два десятилетия и мещанство, сперва ненавидящее всё новое, но постепенно (не особо, правда, стремительно) к себе это забирающее… но это уже не то: пальто, да не то, Федот, да не тот, метод, да не этот!

Появились нейлоновые, яркие, престижные свитера-водолазки, красочных цветов… то была уже, скорее, не одежда изгоя, а знак массовости, «причастности к вкусному корыту». Наше общество опять нас несло непонятно куда!

Наступал век нейлона, который, к счастью, занял не век, а гораздо меньше. Нейлон победил быстро и всех — самые ярые реакционеры сопротивлялись недолго. Вдруг стала непонятна и неудобна вся предыдущая жизнь — что же мы носили раньше? Ведь только в нейлоне можно выглядеть прилично и элегантно. Сегодня постирал, завтра утром рубашка — как железо — и как сахар! Что ж мы носили раньше — собираясь в гости, считая себя нарядными, вертясь перед зеркалом? Что ж мы носили? Видно — что-то постыдное, блёклое, мятое, перекошенное. Нейлон покончил с этой памятью и как-то вычеркнул её, победил и занял всё. Началась разумная (постирал-надел), богатая (нейлон — это вещь! Чаще всего из-за рубежа…), аккуратная жизнь (покончили наконец-то с рваниной!). Помню, что мама привезла мне из своей первой (и единственной) зарубежной поездки по Дунаю нейлоновую бобочку и нейлоновые носки. Самоотверженно, при тех копейках, которые давали, отказывая себе, видимо, в глотке лимонада… Оттягиваемые пальцем носки щёгольски щёлкали по ноге и так гладко обтягивали её! Не оторвать глаз!

Прошло немало счастливых лет, прежде чем стали просачиваться высокомерные слухи — что нейлон вовсе не является на Западе высшим шиком, что миллионеры вовсе не мечтают о нейлоновых рубашках — наоборот, в непродыхаемом нейлоне ходят исключительно нищие, которым, ночуя под мостами, удобно стирать свою единственную рубашку.

Опять перед нами встала необходимость найти какой-то свой знак в одежде, знак отличия своих — в нейлоне ходил и ты, и человек, который громил с трибуны всё живое, что появилось в десятилетие его правления — и отчасти благодаря ему самому.

Стали возникать чёрные рубашки — разумеется, у нас они не были связаны с фашизмом, наоборот — были протестом тоталитарщине. И тоталитарщина вздыбилась: что за чушь? Рубашка, символ чистоты — и чёрная? Подзатыльники так и мелькали, но расстреливать уже не расстреливали… по-моему — даже в магазине, правда, с опозданием, успел появиться чёрный цвет… знак того, что и наша лёгкая промышленность постепенно набирает обороты… Лично я покрасил свою нейлоновую рубашку — подарок мамы… рубашки полоскались в тазу с чёрной краской — к ужасу родителей и соседей… но ведь именно этого мы и добивались!

— Мы не такие! — в этом был единственный смысл этого маскарада. Шли годы. Приходили времена, когда носить на себе что-то самолично покрашенное тобою в тазу становилось позорным. Шло уже кой-чего получше. Запад уверенно распространял своё влияние, которое, я думаю, не было тлетворным, но было (по крайней мере, у нас) диктаторским: так, и только так — вынь да положь!

Настало безумие джерси. Мужчины страстно стали мечтать об обладании тёплой красивой джерсовой рубашкой, аккуратно застегивающейся, приятных, солидных цветов… Разумеется, их не было. Так было заведено (и тогда, и сейчас), чтобы не было самого главного, чего хочется сильнее всего, без чего нельзя причислить себя к приличному обществу, показаться в нём. Таковы уж наши особенности. Ищи! Продавайся! (но не в том смысле, как на Западе! В том смысле, как у нас).

Москва оказалась воротами на Запад… в столице всегда собирался шустрый народ!.. и вот уже все, кто хотел, одевались шикарнее, чем (абсолютно равнодушные к одежде) заграничные миллионеры. Вот и пришёл рай — хоть, к сожалению, не для всех.

Ах — у вас власть, у вас все послы!.. А у нас, в Питере, фарцовщики! Мы вырвались вперёд! Ленинград стал экстравагантней (и криминальнее)… Ах, Невский, Невский, кого ты не волновал!

Я — увы! — и тут к кардинальным шагам не был способен — но с наслаждением надел первый в своей жизни костюм, в котором вдруг почувствовал: Вот… это я! Это был прекрасный, гладкий, твёрдый финский костюм, как тогда говорили — цвета мокрого асфальта. Его мне предоставил гораздо более решительный, чем я, мой друг по институту Серёга Клюшников.

Я впервые, как в зеркале, увидел себя в этом костюме — таким, каким хотелось мне быть. Костюм — твоё отражение, твоя форма, и очень плохо, когда формы долго нет — твой собственный образ понемногу размывается.

Потом пошло следующее роскошное пиршество — время замши — и солидно-коричневой, и лимонно-нежной. Сейчас она вдруг исчезла так же почти внезапно, как появилась, — но тогда она царственно цвела — и каждый при некотором усилии (иногда, правда, немного криминальном) мог найти точное, своё.

В комиссионном на Садовой я уверенно, как в собственном шкафу, снял с вешалки длинную, свободную замшевую куртку со стоячим воротником. Воротник подчёркивал уверенность (с лёгким оттенком агрессивности), а в глубоких карманах так уютно лежали кулаки — не торчали, но обозначались… Наконец-то я почувствовал уверенность — что-то случилось, чего я смутно ждал. Лёгкая потрёпанность означала мою отрешённость от общепринятого, от материальных благ. Всё было в точку! Я элегантно расплатился и пошёл.

Время одевает нас — и неточностей тут не бывает.

5. Семья

В юности кажется, что ты один-единственный такой — да разве могут быть другие такие, как ты? И стоишь ты, великан, в чистом поле один, и не уходят твои ветви ни вглубь, ни вдаль, ни в прошлое — только, может быть, в будущее — да и то не точно… могут ли ещё возникнуть такие люди, как ты?! Ну, а если есть у тебя какие-то родственники, так называемые близкие, то это так… скорее соседи — и не понять их, не приблизиться хочется к ним, а по максимуму оттолкнуться: ты один, уникальный, что общего, вообще, может быть у тебя, утончённо-ироничного, с нелепым дядькой, приехавшим из деревни в чёрном тулупе и красных галошах? Конечно, не без участия родителей явился ты на свет — это ясно — но важней, конечно же, высшие силы, вошедшие в тебя…

— Родственники?!. — только с высокомерной усмешкой можно было произносить это слово тогда…

Но — сравнивая ход своей жизни с ходом жизни родных, теряя с десятилетиями ощущения своей абсолютной необычности, вдруг с интересом начинаешь видеть: а-а… так вот откуда это пошло… интересно, интересно! Даже и болезни, чёрт возьми, одинаковые… даже грыжа одинаковая — паховая случилась и у меня, и у отца с разрывом примерно в два года… Гнилое поколение! — привычно вздохнёте вы. — Отец когда родился? А ты когда? Родился на двадцать девять лет позже, а по болезням почти догнал!.. Да нет — дело значительно хуже, — добавлю я. — Не только я догнал по болезням, а даже обогнал! Сначала грыжа случилась у меня, отец два года снисходительно посмеивался: «Эх, ты!» — и вдруг такая же напасть случилась и у него… неожиданный зигзаг времени!.. и я уже, словно старший, утешал и инструктировал его: операция, конечно, противная, и сильно болезненная, но не опасная: сжать зубы — и выдержать! Я уже ощущал снисходительность старшего — от такого довольно трудно удержаться, похлопывал по плечу…

Да — связь, конечно, имеется. Даже в те безумные годы, когда любой дефективный с улицы казался тебе пророком по сравнению с родителями, когда родители — это лишь нравоучение, помеха, неудобство… всё равно — и тогда были рядом со мной мать, отец, бабушка — и, конечно, они слепили меня на семьдесят процентов… ну — на шестьдесят… ну — на пятьдесят!

В какую тьму, если вдуматься, уходишь ты, сколько людей двигалось, говорило, переезжало — для того, чтобы появился ты! Лица и судьбы их загадочны, темны — для меня! И я не пытаюсь поднимать архивы, боюсь, что конкретные названия мест их поселения, должностей слегка снизят ощущение таинственности, неисчерпаемой глубины жизни: ведь это главное ощущение. Но что-то знаю…

Дед бабушки (об этом я уже упоминал) был священник, — как и положено, с виду благостный, внушительный, вселяющий в окружающих уверенность, твёрдость — с элементами трепета. Сын его — бабушкин отец — Иринарх Воронцов, тоже бородатый, благообразный, и, судя по фотографии, весёлый и добродушный, священником, однако, не стал — и служил почему-то главным бухгалтером сумасшедшего дома… что побудило его не пойти по священным стопам отца? Вольнодумие ли, распространившееся в конце века, или слишком весёлый характер, или наоборот — слишком суровые, неумолимые обстоятельства жизни?.. Загадка! Когда это ещё можно было выяснить — я снисходительно пренебрегал… прадед — бухгалтер сумасшедшего дома… это произносилось лишь как шутка, как гротеск… долгие годы ради шутки, ради красного словца не жалели мы и родного отца, не говоря уже о каком-то там прадеде!.. Однако, как рассказывала бабушка, — и то место, которое занимал её отец, было местом вполне почтенным, ничуть не позорным… почему-то я даже уверен, что дед мой не обсчитывал бедных умалишённых — и в доме у вполне почтенного, весёлого и гостеприимного чиновника собиралась уютная, как бы сейчас сказали, тёплая компания, где все весело, с подтруниванием любили друг друга… Почтмейстер, полицмейстер, батюшка, доктор… особенно большим весельчаком и говоруном, по детским бабушкиным воспоминаниям, был священник… Всё же, похоже, намного теплей и уютней шла тогда жизнь! Слушая бабушку, я чуял уют слова «почтмейстер», видел его, благодушного, распарившегося у самовара, в гостях… нынче же… представить у себя в гостях начальника почты? Даже если само помещение этой конторы, надписи на стенах дышат бездушием и казёнщиной!.. а представить в гостях у нас участкового — один вид которого вызывает желание не видеть его больше никогда?.. Нет, было теплее. С завистью и тоской вижу я канувшую во тьму ту задушевную компанию у самовара.

Потом, когда бабушка — весёлая, разговорчивая, хлопотливая — появилась рядом со мной, я вовсе и не думал о том, откуда она произошла. Есть — и чудесно, у всех почти что есть бабушки, а у кого нет их — тому не повезло. Иногда лишь доходили какие-то глухие, почему-то волнующие звуки из прошлого… Дом на Кирпично-заводской улице — это ещё в Казани — до переезда на Лихачёвскую, где я и появился на свет… какой-то дом — наверное, деревянный, в глубине сада, за зарослями крапивы и бузины, скамейка на улице… у глухого чёрного забора… впрочем — может, это уже галлюцинация — почти что наверняка…