Да и просто праздники проходили праздничней — помню необыкновенно освещённую комнату, сияние ёлки.
— Дайте хоть партию сыграть спокойно! — солидно-сдержанно говорит толстый краснолицый блондин Кротов, друг отца, отбиваясь от наседающих возбуждённых детей, и, сжав указательным и средним пальцами, передвигает клейко-пахучую пешку… остальные пальцы у него отморожены на войне. Была и сияющая ёлка, и счастливый звон посуды в столовой…
После одного из таких многолюдных и шумных праздников родители, внезапно войдя, увидели меня, допивающего из рюмок… Потом они долго взволнованно, сдержанно-гулко обсуждали это событие в ночи… кажется, их сын становится алкоголиком, что-то срочное надо предпринимать… может, реже собираться?.. Нормальные семейные волнения, совместные горячие переживания… какое счастье!
Помню — отец, оживлённый, приходит с работы, берёт бумагу и карандаш, говорит матери:
— Смотри-ка, чего мне показали в ВИРе! Что должен делать муж? — он пишет слово «доклад». — Что он должен нести домой? — он зачёркивает первую букву. — …Оклад! А кто должна быть жена?.. Он зачёркивает вторую букву. — «…Клад!» — он прижимает маму к плечу, она с шутливой досадой отстраняется. — …Тогда что будет в семье? — он вычёркивает третью букву. — «…Лад!» — Видал-миндал! — он бросает карандаш на лист, откинувшись, довольно хохочет, сияя ранней, учёной, гладкой и крепкой лысиной, белыми острыми зубами.
Да — было всё это — и доклад, и оклад, и клад, и лад… были и весёлые друзья, рассказывающие озорные хохмы.
Неужели за счастьем всегда идут трагедии? Как не хочется!
Во всяком случае, я эгоистично даже думать ни о чём таком не хотел. Высокомерно усмехался, когда слышал о подобном от знакомых… бывают же горемыки! У нас, во всяком случае, ничего подобного нет… уж если я стараюсь делать всё на отлично — то уж взрослые могут как-нибудь поддерживать в своей жизни порядок?! Надеюсь!..
Помню утро среди мокрой сирени, летом в Пушкине — родители слегка поссорились, мы собирались вместе в Екатерининский парк, а теперь вроде идём почему-то лишь вдвоём с отцом… но вот отец, крякнув, решительно возвращается, я краем глаза смущённо вижу, как он обнимает маму на приподнятой стеклянной террасе, а она обиженно отворачивается… в результате мы почему-то идём вдвоём с мамой… всё то лето мы ходили в парк с мамой — видимо, отец пошёл после некоей ссоры, слегка демонстративно… но пошёл я всё-таки с мамой!
Помню торжественную екатерининскую балюстраду, тускло-блестящие зеленовато-тёмные бронзовые скульптуры над обрывом… доносящаяся волнами музыка из «музыкальной раковины» — эстрады белого цвета.
Потом — переход по дощатому мостику над красивой парковой канавкой, выход на широкое Розовое поле, обсаженный кустами роз… на дальнем его краю нависал, как тёмная горная цепь, — Большой Каприз с ажурной восточной беседкой на самом верху… Каприз отделял Екатерининский парадный парк от глухого, таинственного Александровского.
Футбол… Лишь в те ранние годы я относился к нему с волнением, значительно превышающим то, что происходило на поле. Но — тогда!.. Встречались каждое воскресенье — постоянно и упорно — лётчики в красных футболках и моряки в тёмно-синих. Волнение подогревалось глухими слухами о смертельной вражде между лётчиками и моряками, оставшейся с войны, о кровавых драках между ними… и от игры ждали чегото такого… Помню феноменальный гол, забитый длинным моряком с центра поля, помню, как шаркнул мяч по сетке сверху вниз… Напряг был, но драк не было. Помню свою странную, необъяснимую любовь к четвёртому номеру в команде лётчиков — складному невысокому блондину, стриженному ёжиком… не могу объяснить, что меня заставляло замирать ещё по дороге… играет ли он?!
Один только раз я с волнением приблизился к своему кумиру… сев в перерыве на траву, он курил с товарищами. Вблизи он оказался грубее, но мат и хриплый хохот почему-то не отвратили меня!
Он сидел в красной футболке, упираясь белой рукой в траву.
— …Дураки красный цвет любят! — проговорил кто-то, и все хрипло хохотнули. Я медленно попятился, счастливый, что коснулся отчаянной мужской жизни.
Потом мы с мамой шли обратно, низкое красное солнце просвечивало поднятую гуляющими пыль.
Шли торжественные, с музыкой праздники — День рождения Пушкина, День Военно-Морского Флота… вот тогда, вроде бы, и разыгралась великая драка, но я не видел её… всегда почему-то я в стороне от глобальных событий!
Потом — снова осень, и гулкий наш дом на Сапёрном, от которого за лето я слегка отвык. Отец с матерью спорят (моё воспитание их занимает всерьёз) — коньки или лыжи мне покупать.
— Разумеется, лыжи! — у мамы есть уже привычка поднимать бровь.
— На лыжах работает и плечевой сустав, и грудь! — мать красиво выпрямляется, показывая «лыжника». — А на коньках, — она вся опадает, — сгорбленный, скукоженный…
— Нет, коньки! — больше из веселья и упрямства возражает отец, весело бьёт кулаком по колену, хохочет.
Мать снова долго и упорно объясняет: «Насмешки и юмор нужны в другом месте — а тут решается вопрос по существу!» — она откидывает голову, отец хохочет.
…Ну что ж — некоторое расхождение тут имеется, но это всё пока ещё нормально: оба взволнованы развитием сына, приводят аргументы… абсолютно нормально!
Непоправимое начнётся потом — и не без участия сил извне. Почемуто в нашем государстве считается, что человек толком не пожил, если жизнь его два-три раза не перевернётся и если он при каждом перевороте не потеряет всё, что имел! Власти просто колотит от нетерпения… перевернуть! Всё перевернуть!.. Все прежние правители всё сделали не так!
И вот пришло и к нам. Глухие разговоры в соседней комнате, у высокой батареи, согревающей нашу семью, шли теперь до глубокой ночи — под них и засыпал, и случайно проснувшись в темноте, слышал сдержанные, тревожные голоса.
Мать не зря то и дело говорила про отца: «Ну — блаженный! Ну просто — чистый блаженный!» — то с добродушной насмешкой, то с досадой. И отец, действительно, видимо, не очень хорошо ориентировался в разного рода интригах — в результате оказался вытесняемым из Всесоюзного института растениеводства. Институт этот был знаменит, красовался на Исаакиевской площади в роскошном здании бывшего Департамента земледелия, уже тогда имел мощные международные контакты — и работать в нём, соответственно, должны были люди, знающие тонкое обхождение и политес, и одновременно — крепкие подводные связи в тех величественных зданиях, которые правили тогда, да и теперь правят, нашей жизнью. Отец явно всего этого не учитывал, наивно полагая, что в научном институте достаточно заниматься лишь наукой; а она-то как раз играла последнюю роль! Вот — связи со всеми женщинами отдела, которые при случае встанут за тебя стеной, или поездки на рыбалку со звякающими пакетами в компании сильных мира сего… это да! Всего этого отец не делал, по своей исключительной духовной лени, передавшейся, кстати, и мне: просто нет никаких сил заняться тем, что тебя абсолютно не интересует! Взирая на шустрых людей, я (как и отец) не могу избавиться от изумления: как это люди могут делать такое, что в самом страшном сне не приснится! Но — люди могли, а отец не мог, и оказался вытесняемым, дружеская его компания оказалась подобрана не из тех, кто правит… дни его в институте были сочтены — об этом они и говорили с мамой ночи напролёт: неужели ничего нельзя сделать, ведь рушится жизнь? И хмурая, встревоженная в те дни мама оказалась права в своих самых дурных предчувствиях: прежняя счастливая жизнь действительно кончалась. Поскольку научных, а также бытовых придирок к отцу было не найти, всё было сделано на уровне более высоком, как это было принято тогда. Тяжёлое словечко «надо!» было начертано на знамени эпохи — люди с каменными, суровыми лицами вызывали к себе в строгие кабинеты, и доверительно говорили: «Надо!» — и это уже не обсуждалось. При этом каменные эти люди, то и дело бросавшие людей в страшные пропасти, сами редко когда шли на какие-либо подвиги, их задачею было — кидать других и при этом как бы вдохновлять. Считалось, что слово «надо» приводит людей в бешеный экстаз, состояние счастья!
Конечно, мой взгляд был устремлён как всегда куда-то не туда — и драматического момента ухода отца я не помню — тем более, как это и бывает в жизни, всё было несколько размазано во времени, в пространстве и эмоциях… вроде, папа оставался с нами (как же иначе?!) — просто он работал теперь в другом месте — директором селекционной станции «Суйда», где-то за Гатчиной, примерно в двух часах езды… ничего вроде страшного… но на самом деле — всё уже безжалостно разорвалось, — хотя всё ещё продолжало пульсировать, как пульсирует некоторое время разорванное сердце.
Сначала отец ещё ездил туда-сюда каждый день. Вставал где-то в половине пятого, где-то за пределами сознания, когда все обычные твои чувства и отношения как бы отсутствуют или резко искажены… одевался, брился, что-то жевал и выходил в неуютную тьму… в семь утра уже надо было быть в жуткой дали, у здания правления станции на распределении нарядов. Как директор он обязан был присутствовать на этой церемонии каждое утро, и всегда это сопровождалось душераздирающими драмами — как всегда у нас, всего катастрофически не хватало, а борона так была всего одна на все отделы. Кроме того, ещё нужно было строить здание для этих отделов, теплицу и лабораторию… никаких строительных управлений не существовало тогда, строить надо было так называемым хозспособом, то есть из ничего! И всё остальное, накопившееся там, рухнуло на отца, — у хозяина покосился дом, у женщины украли курицу — и всё это неслось ему: «Кушай, начальник!» И после всего этого (а завтра день будет не легче!) нужно было ещё размеренно шагать снова через тьму — два километра до станции, и в холодном тёмном вагоне, пропахшем едким дымом, трястись два часа до города — в семью, ведь он был её главой — и там ещё ждут какие-то сюрпризы, а завтра снова вставать в пять часов, и всё сначала!