Иногда промелькнет — страница 22 из 32

— Вот видишь! — отец взобрался на низкую земляную насыпь. — Вал — в половодье воду направляли в огород. А вот тут, где сейчас ровно — были густейшие, — отец даже отчаянно сморщился, — непроходимейшие заросли тёрна, дикой сливы… как бы ограждали наш участок — и в этих зарослях ох как лазить я любил! И страшно было, и интересно, и представлялось разное! — отец улыбался. — А вот здесь, — мы прошли с ним немножко дальше, — наверное, первое вообще место, которое я помню на земле! — мы торжественно помолчали. — Хотя, конечно, изменилось тут всё! — отец, по привычке своей, отчаянно сморщился, огляделся. — Да… вот здесь… саманная баня стояла… на несколько домов… и в ожидании её — или после уже? — собрались тут мужики — разговаривали, смеялись. И вот — явственно помню этот момент — один мужик лежит на спине, а я копошусь на груди у него, и он отчаянно так хохочет, от щекотки, и как зарезанный кричит:

— Ну всё, всё! Поборол, Егорка, меня поборол!

И я, тоже довольный, смеюсь — такого мужика поборол, хотя конечно же понимаю, что это игра!

Мы с отцом — еле поспевал за ним — ходили по его деревне — разные улицы, непохожие друг на друга, и он всё говорил… И я вдруг тогда понял: а ведь он отлично тут жил… всё пространство его… выгон, где всякие вкусные травы ели весной… речка… пруд… всюду, яблоки, груши! все любят тебя! Ведь это же был рай! — я огляделся. Потом я сказал это отцу, и отец, который, надо признать, чувствует всё сам, а не повторяет то, что пишут в газетах, согласился со мной: да, похоже, действительно был рай!

А с каким он упоением рассказывал, как в семье его друга валяли валенки! Хозяин, всунув в груду овечьей шерсти натянутую на палку жилу, — вроде контрабаса, играл на ней: нгнь, нгнь! — таким способом сбивая шерсть, и как они с другом умоляли дать им попробовать… Рай!

Что-то ничего похожего — столь увлекательного и полезного — не могу вспомнить я из своего детства! Ничего! Надеюсь только, что хотя бы часть райского оптимизма отец сумел с генами передать и мне!

…Ну что же — думаю я — может и закономерно, что человек из деревни, к тому же доктор сельскохозяйственных наук, и оказался в конце концов рядом с полями? — я огляделся. Да нет, это конечно, не то — там все его знали и любили, каждая кочка была родная, а тут…

Наконец, звонко стукнув на морозе дверью, отец явился из своего убежища. Мы пошли по полям. Всюду лежал одинаковый ровный снег — но отец всё рассказывал по-разному: здесь у меня будет скрещивание… а здесь питомник… Я смотрел на него, разгорячившегося, с усмешкой — ну кругом же ровный белый снег, больше ничего — о чём он говорит?! Я чувствовал себя гораздо умудрённее его…

Потом мы некоторое время шли молча.

— Ну… а ты как? — отец слегка смущённо привлёк меня к своему плечу, я самолюбиво отстранился.

— Вот ты, наверное, думаешь, — заговорил отец. — Несчастный я… хожу тут один по холоду, целые дни… И я стал анализировать — как я чувствую себя сам? И ты знаешь, — отец сверкнул глазами. — Ничего! Оденешь ватник, сапоги, идёшь — и думаешь — чем плохо?!

Мы переглянулись, улыбнулись. Всё же — идти по чистому снегу было светлей и как-то веселей, чем вчера по грязи, и морозец бодрил.

Румяный и даже весёлый приехал я из Суйды (бывшего имения Ганнибалов) домой.

Мама с волнением посмотрела на меня:

— Ну, как там? — спросила она.

— А что — вообще ничего! — бодро шмыгая после мороза носом, ответил я.

— А-а… папа родимый! — она махнула рукой.

Да, конечно… с точки зрения закрепления нашей семьи в Ленинграде всё это было безумием! Ведь мы же в Ленинград приехали жить! — тут мама была права абсолютно. И большое спасибо ей за то, что она не последовала советам горевестниц, что советовали ей: «Собирайся, Алевтина, с детишками, и переезжай! Спасай семью!» Да, от такого «спасения» мы все были бы в шоке, и особенно я — тут в городе появлялось всё больше важного, интересного… Ради нас, собственно, мама старалась, сохраняя дом и прописку… и спасибо ей! А отец, конечно, — не от мира сего!.. Я вспомнил, как мы с ним и с одним моим приятелем собирались пойти в роскошный, беломраморный кинотеатр «Родина» на отличный фильм «Чапаев». Мы с другом ждали его до без одной минуты начало, наконец, не выдержав, продали билет одному из многочисленных желающих… и тут из-за угла неторопливо вышел отец! Он шёл неторопливо и сосредоточенно, как верблюд… сеанс уже начался — но он навряд ли думал об этом… вдруг остановился у витрины углового магазина и, потрясённо откинувшись, долго смотрел… «Что он там мог увидеть такого особенного?» — я закипал яростью!

Наконец он отдёрнулся от витрины и, загребая ногами, неторопливо направился к нам.

— А… привет… ну что? — он как бы сосредоточенно сморщился, выражая внимание.

— Всё! — яростно вымолвил я. — Опоздал, начался сеанс! Продали твой билет!

— Как?! — он был потрясён.

…Да, конечно… от такого подхода к жизни счастья светило немного, и мать была права, повторяя: «Блаженный!» На старости лет оказался в бараке! Но постоянной его задумчивости можно и позавидовать, — выходил он из задумчивости всегда довольный!

Помню его весёлые рассказы о том, как в молодости он, читая, налетел на столб, как выбил молодой, но уже лысой головой стекло на почте, не заметив его. У меня эти истории вызывали, однако, не осуждение, а смутную зависть… неспроста же он налетел на столб — что-то настолько его увлекло!..

Вспомнил я и наши с ним мечты — как мы собирались с ним на охоту, шаркали валенками по паркету, изображая лыжи… обсуждали покупку доберман-пинчера — горячо, с подробностями… ничего не сбылось, но почему-то запомнилось.

Всё это так горячо вспомнилось теперь, потому что всё зашаталось. А ведь была хорошая семья! Помню, как я нетерпеливо в темноте спальни ждал их прихода из театра — и как являлись они — нарядные, довольные, и обязательно приносили нам что-нибудь театрально-необычное — пирожное, шоколад.

А теперь трещина разлуки никак не могла сузиться, всё, что было плохого — всплыло, а хорошее при такой жизни не могло существовать. И отцу, конечно, было не выдержать одиночества и бесприютности в своей пустыне…

И вот мы все сидим на кроватях в нашей длинной комнате (вся она была заставлена кроватями — бабушкиной, моей, Эли, Оли), тесно сидим на кроватях вместе с мамой и отцом — тесно, обнявшись, но объятие это отчаянное — и все плачем.

Оказалось, что измученный отец не выдержал голода и одиночества вдали от дома и нашёл там очаг — в чём сейчас нам и признался.

Плачет и отец. Потом все вроде успокаиваются — инцидент, вроде бы, весь позади.

— Ну вот и хорошо. Поплакали, и будет! — счастливо улыбаясь сквозь слёзы, говорит старшая сестра Эля.

Но оказалось, что под слёзы и улыбки (так легче!) мы перешли самый трудный перевал — и дальше всё покатилось быстрей! Что стоили все те искренние умиления и клятвы, когда на следующее утро отец снова уехал в туманную даль? Таков ход всякой беды — сначала она мелькнёт вскользь — как нелепость, невероятная чушь, потом, возбудившись, все скопом набрасываются на неё, бессильно терзают, и пережив этот самый трудный момент, она потом распространяется уже тихо и грозно. У нас дома перестали об этом говорить — хотя у всех было предчувствие, что ничего не прошло, а наоборот — приходит. Но что было делать? Только бросаться со всем скарбом, со всеми детишками десантом туда — но такие драматические действия не в духе нашей семьи, да и большинство людей на такое не способны; многие даже тонут молча. Разумеется, есть такие люди, которые сразу же повышают голос, не боясь обозначить горе, наступающую беду. Может, они и ворочают жизнью, добиваются своего… но большинство людей в наши дни обозначают горе лишь повышенной тишиной.

Так в тишине всё и произошло — и, наверное, правильно мы делали, занимаясь каждый своими делами, увлекаясь в это время совсем другим. Если б мы начали «бороться» — наверное, кроме нескольких сцен дурного вкуса ничего бы не получили. Так всё тихо таяло и растаяло, наконец. Честно скажу — первый выходной, в который не появился отец, я даже и не запомнил, не запомнил и второй, и третий. Вместо одной истины: у нас всё прекрасно, отличная семья, — проступила другая: нашей весёлой семьи больше не существует.

С волнением я рассматриваю семейные фотографии — и как назло их не так уж много… в основном — одна серия… Однажды родители, посовещавшись (когда-то много волнений посвящали они нашему воспитанию!), решили провести нас по красивейшим местам Петербурга («Ведь они, кроме своих переулков, ничего не видят!»). Был приглашён и знаменитый институтский фотограф. Сначала, помню, этих карточек было много, теперь сохранилась только одна: мы все вместе стоим у памятника Николаю возле Исаакия. Сзади — мать и отец, впереди Эля, Оля и я. Всё благополучно на этом снимке. Интересно — всё дальнейшее существовало уже тогда или могло пойти по-другому? Являются беды постепенно или сразу? Вот про что я думаю теперь, в разгаре — а может, уже и на спаде своей собственной жизни.

Одно только я могу сказать: почти ничего в жизни не бывает однозначным или одноцветным. В моей жизни, например, с уходом отца появилась некоторая свобода, возможность манёвра… именно благодаря этому я смог прийти к тому, к чему пришёл. Если бы отец жил с нами, то он вряд ли имел бы право терпеть мои немыслимые эскапады (например, трёхлетнее неподвижное лежание на диване якобы в глубоких размышлениях). А так — он этого не видел — и ему легче, и мне. Иначе была бы война, неизвестно чем бы кончившаяся. Да я и сам в роли отца не потерпел бы таких выходок, какие допускал я, будучи сыном! А так — всё как-то образовалось, и самую тревожную и самую смутную часть жизни прошёл я не на его глазах… потому что в любую трудную минуту тревога множится пропорционально количеству глаз. А так — легче.

Но легче, конечно, было мне, а не матери. Если для меня такой поворот был лишь одним из неожиданных (и интересных!) вариантов простирающейся передо мной огромной жизни, то для мамы это было совсем другое: крушение главного, единственного варианта — никакого другого уже не было и быть не могло… уцелели лишь мелочи: детишки, да несколько общих друзей, как последний зыбкий мостик над бездной, но и они исчезали: они любили весёлую, тёплую семью, а она исчезла.